Беруны. Из Гощи гость
Шрифт:
ему что-то, выронил он из желтых своих пальцев кольцо.
«Камень блекнет в моих руках!.. – прошептал он, расстегнув на себе соболий ворот,
точно он тесен стал ему. – Я болен... Снесите перстень царевне».
И царевна стала носить это кольцо. А теперь сняла она его с пальца и сунула торговке,
вытиравшей руки о передник, одубелый от налипшей на нем грязи.
– Дай, матка, мне щей... И хлеба дай... Вот те, возьми...
Баба вытерла руки, взяла у Аксеньи кольцо,
попробовала металл на зуб.
– Медное? – спросила она, надевая кольцо себе на палец.
– Золотое, – ответила Аксенья, алчно втягивая в себя чесночный запах, шедший от
прикрытых сермяжным армяком котлов.
– Ври! – только и бросила торговка, но налила Аксенье щей полную плошку и большой
ломоть хлеба дала.
Аксенья быстро справилась с едой и пошла прочь, проталкиваясь по Торжку,
запруженному людьми.
Она шла улицей какой-то, заулками и проулками, попала в какое-то болото, поросшее
жиденьким березничком, снова вышла в людное место и двинулась дальше, опустивши
голову низко, упрятав в плат пол-лица. Где-то еще поела жареной рыбы с калачом и отдала за
то золотую серьгу, а другую, едва не с самим ухом, выдрал у нее детина, тершийся около.
Аксенья и не разглядела его как следует, только поморщилась от боли, стерла с уха кровь и,
проглотив остатний калач, накрыла лицо платом и снова пошла, куда вели ее ноги.
А небо тем временем и вовсе оделось тучами; стало тихо; день потускнел, стал таким,
как видывала его Аксенья сквозь желтые стекла в цветных окошках терема своего. Аксенья
подняла голову: по дороге серый прах завивается воронкой; несется воронка быстро-быстро
и сникнет, припадет к земле, застелется по ней ужом и вконец зароется в песок. И капля
сверху. . Капнула раз, капнула в другой... Дождь?
Но тут синяя стрела перерезала небо, и раскатом первым совсем оглушило Аксенью. Она
заметалась по пустой улице, только всего и убранной что плетнями. Холодные струи,
хлынувшие вдруг, пробрали Аксенью сразу сквозь плат и сорочку. Аксенья бросилась бежать,
упала, поскользнувшись на размокшей дороге, и вновь побежала, не в силах отделаться от
стегавшего ее дождя, от ручьев, которые текли у нее под сорочкой по телу. Так добежала она
до деревянной палатки, стоявшей на росстанях1 и запертой висячим замком. Аксенья
сунулась там под стреху, все равно где ни есть, в место сухое, и, громко стуча зубами,
1 Росстани – место, где уезжающие обычно расстаются (прощаются) с провожающими.
принялась выжимать воду из подола своего, из сорочки, из плата – из жалкой одежины своей,
расползавшейся
XVIII. ОПАЛА
Гремучий ливень, с большой силой низринувшийся на землю, наделал в Москве
переполоху, загнал бродячих торговцев в скважины и щели, спугнул и прочий люд мо-
сковский, кинувшийся наутек, задрав однорядки. Один лишь Отрепьев не слышал грома, не
видел молний, рассекавших небо впервые в этом году. Отрепьев крепко спал в своей избушке
на Чертолье, на дворе князя Ивана, спал еще с утра, когда приплелся наконец домой.
Исхлестанный накануне царскою саблей, заторканный до полусмерти сундучниками и
ложкарями, он не пошел к себе, после того как поднялся с земли и оградил себя горстью
праха от новых напастей и бед. Дьякон люто бражничал еще и всю ночь в тайных корчмах,
которыми полна была Москва, и только на другой день утром воротился он в свою избушку,
без однорядки и об одном глазу на лице, поскольку другого ока не видно было за взбухшей на
его месте багровой загогулиной. Дьякон и проспал в своей избушке с утра до самой ночи,
грозу проспал, а ночью проснулся, поохал у себя на лавке от боли в зашибленных ребрах,
прислушался к ворчавшему где-то в отдалении грому и принялся бить железной скобкой о
кремень, чтобы высечь огонь.
Свечка, которая зажглась о затлевшийся трут, стала теплиться малым светом в келейке
дьяконовой, где на полке стояла кринка молока, а на столе разбросаны были исписанные
тетради, чернильные орешки, обломанные перья. Было свежо, и Отрепьев хотел было
натянуть на себя однорядку, но одежины не было ни на колке у двери, ни на лавке.
Черноризец только рукою махнул – дескать, пропадай с колесами и вся телега – и, сдвинув в
сторону все, что было на столе, опростал себе свободное место.
Он только молока попил из кринки да хлебца мятого пожевал и сразу сел к столу, к
черниленке своей и бумаге. И подумал: сколько тех листов исписано Григорием по
монастырям и боярским книжницам! И святого писания и еретических книг... Отрепьеву все
равно было, что ни писать, лишь бы слово вязалось со словом и легко бы льнуло одно к
другому. Одних псалтырей переписал он своею рукою и не счесть сколько, но и не меньше
разных потешных повестей. А теперь захотелось князю Ивану еретических тетрадей.
– Коли так, – молвил Отрепьев, принимаясь за перо, – спишу тебе и от того писания.
Но руки у Отрепьева дрожали, перо то и дело попадало мимо черниленки, письмо
выходило худое. Тогда он перекрестился и начертал на полях: «Плыви, пловче; пиши,