Цена металла
Шрифт:
Когда город понял, что начался не просто переворот, а разлом, стало уже поздно что-то объяснять.
Начали выгонять целые семьи. Без постановлений, без подписей, без возможности собрать вещи. На рассвете к дверям подходили люди в новой форме, отдавали короткий приказ, и спустя десять минут в дом входили другие — с пилами, с ломами, с канистрами. Те, кто сопротивлялся, исчезали. Те, кто покорялся, уходили — с детьми, с узлами на голове.
Старые кварталы, где жило три поколения под одной крышей, опустели за неделю. Некоторые улицы выжигали: целиком, до камня. Официальная
Люди, у которых никогда не было времени на политику, вдруг оказались неправильными жителями. Их прошлое не спасало. Их молчание — тоже. Решения принимались не по поступкам, а по логике страха: лучше уничтожить возможного врага, чем дождаться, пока он им станет.
В нескольких местах начали строить периметры. Блокпосты. Серые бетонные стены, перекрытые мешками с песком. Проверки документов, удостоверений, лиц. Установили пропускной режим: посторонние — не входят, жители — не выходят, журналисты — исчезают.
Мон-Дьё стал крепостью. Но это была не та крепость, где защищают народ.
Старые названия улиц исчезли не потому, что их официально переименовали — а потому, что никто больше не решался их произносить. Местные говорили: "там, где раньше был рынок", или "у дома с железным балконом". Даже указатели поснимали.
Город терял память — чтобы легче было им управлять. Библиотеки закрыли первыми. Потом — церкви, школы, общественные центры. Культурные пространства объявили зонами риска. Любое собрание из трёх и более человек — подозрительно. Шёпот — повод к задержанию.
На стенах зданий, оставшихся целыми, появлялись плакаты с цитатами генерала Н’Диайе.
"В стране нет лишних."
"Страх — необходимый учитель."
"Тот, кто молчит, — за нас."
Некоторые пытались сорвать их ночью. На следующее утро такие плакаты появлялись снова — но уже с надписью поверх: "Трус живёт дольше, чем герой."
Открытые рынки заменили на контрольные распределительные пункты. Воду выдавали по спискам. Детей — проверяли на лояльность через школы, где один вопрос звучал в начале дня: "Кто дал тебе мир?" Ответ должен был быть один: "Генерал."
К середине месяца Мон-Дьё больше не был городом.
Он стал топографией страха, выжженной картой, на которой единственными ориентирами были блокпосты, колючая проволока и сгоревшие дома. Жизнь текла под землёй, за занавешенными окнами, в тусклом свете керосиновых ламп. Те, кто раньше называл себя жителями столицы, теперь называли себя выжившими.
Один за другим исчезали скверы, площади, улицы, где ещё недавно старики играли в домино, где студенты курили под вывесками кафе. Фонтаны зарастали травой, бульвары трескались от жары и запустения. И люди перестали смотреть на небо — потому что там больше не было солнца - только серое облако гари и запах железа, который не уносил ни один ветер.
Мон-Дьё не захватили за ночь - его переплавили — как металл, который больше не будет звонким. И в этом новом городе не было лозунгов о свободе, не было обещаний. Была только необходимость — дышать незаметно, двигаться короткими перебежками, говорить шёпотом или молчать. Чтобы прожить ещё день.
Утром, когда в Мон-Дьё впервые за неделю стихли выстрелы, посольство Франции оказалось в тишине, которая была страшнее любого артиллерийского залпа.
Фасад, некогда ослепительно белый, теперь казался тусклым и усталым. Жалюзи были опущены. Флаг висел тяжело, как мокрая тряпка. На улицах перед зданием не было ни машин, ни пешеходов — только редкие силуэты патрульных с новыми повязками на рукавах. Они не приближались к воротам, не угрожали - просто были.
И в этом молчаливом присутствии было всё, что надо было понять. Франция здесь больше не была хозяином, она была — заложником.
Посол Жак Бюссе сидел в своём кабинете на втором этаже. Телефон молчал. Радиостанция шипела белым шумом. Спутниковая связь, которую подчинили только для экстренных линий, оказалась разорванной.
Он держал перед собой официальное письмо: запрос на аудиенцию к генералу Н’Диайе, отправленный два дня назад через курьера, который не вернулся. На столе рядом — второй экземпляр письма. На нём красной ручкой кто-то написал только два слова: "Неприемлемо. Ждите."
Бюссе был человеком старой школы. Он верил в процедуры, в пресс-релизы, в правила дипломатии. Он знал, что такое унижение, но считал, что у унижения есть рамки. Сейчас он понимал: рамок больше нет.
В коридорах посольства царила странная жизнь. Молодые сотрудники шёпотом обсуждали слухи: об исчезновении нескольких коммерсантов, о закрытии штаб-квартиры энергетической компании в южном районе, о том, что в одну из ночей пропала вся группа охраны посольства.
Кухня готовила запасы еды на случай длительной осады. Автомобили стояли без движения, потому что за пределами стен — всё равно некуда было ехать. И над всем этим висело ожидание. Тягучее, плотное, как пыльный воздух перед грозой.
Во второй половине дня посол вновь попытался выйти на связь. Он диктовал сообщение лично — на английском и французском, в обеих версиях подчёркнуто вежливо, с сохранением формы: «Уважаемый господин генерал, временный глава правительства Республики Флёр-дю-Солей…» — и одновременно с этим его голос дрожал, хоть он и старался говорить размеренно.
Передатчик принял запись. Ответа не было. В этот момент дверь кабинета отворилась. Без стука. Без предварительного звонка. Как будто всё в этом городе теперь входило по праву победы, а не по протоколу.
На пороге стоял Ричард Хейворд. Английский советник был одет, как всегда, изящно: серая сорочка, манжеты с монограммой, гладкие туфли. Он держал в руках дипломат без эмблем. Улыбался.
— Мсье Бюссе, — сказал он мягко, на выверенном французском, в котором сквозил намёк на оксфордское презрение. — Надеюсь, я не прерываю что-то важное?
— Мсье Хейворд, — встал посол. — Наоборот. Вы — первый, кто решился прийти за последние три дня. Это уже само по себе достойно протокола.
— Протокол, увы, нынче не в моде, — хмыкнул англичанин и сел, не дожидаясь приглашения. — Я пришёл неофициально. Просто... обменяться взглядами на происходящее. Без галстуков.