Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов
Шрифт:
Радость приказывать и подчиняться. — Приказывать доставляет такую же радость, как и подчиняться, — первое, когда оно ещё не превратилось в привычку, второе, наоборот, когда оно вошло в привычку. Старые слуги среди новых начальников невольно помогают друг другу испытывать радость.
Честолюбие безнадёжного дела. — Есть честолюбие безнадёжного дела, заставляющее партию идти на крайний риск.
Когда без ослов не обойтись. — Толпу можно довести до кликов «осанна», только въехав в город верхом на осле.
У партий в обычае. — Каждая партия старается выставить чем-то незначительным то значительное, что явилось на свет не в ней самой; а если уж это у неё не получается, то она нападает на значительное тем более ожесточённо, чем более оно превосходно.
Опустошение. — По мере того как человек посвящает себя текущим делам, от него остаётся всё меньше. Поэтому великие политики могут сделаться людьми абсолютно пустыми, хотя некогда были полными и богатыми.
Желанные враги. — Социалистические
Владение овладевает. — Владение собственностью делает человека более независимым, свободным лишь до известной степени; один шаг дальше — и владение становится хозяином, владелец — рабом: он должен приносить в жертву владению своё время, свои раздумья и отныне чувствует себя обязанным вступать в отношения, пригвождённым к месту, принадлежащим государству: и всё это, возможно, вопреки своей глубочайшей и главнейшей потребности.
О господстве знающих. — Легко, до смешного легко представить образчик для выбора какой-нибудь законодательной коллегии. Сначала честные и заслуживающие доверия люди этой страны, а одновременно — мастера и знатоки в каком-нибудь деле, должны, разузнавая друг о друге и признавая друг друга, произвести конкурсный отбор: а из их более узкого круга, в свой черёд, должны выбрать друг друга специалисты и сведущие люди первого ранга в каждой отдельной отрасли, опять-таки путём взаимного признания и поручительства. Если они образуют законодательную коллегию, то, наконец, в каждом отдельном случае решающими должны быть только голоса и суждения самых сведущих специалистов, а честность всех остальных — достаточно велика, став просто делом приличия, чтобы предоставить голосование по этим вопросам тоже лишь им: тогда закон в строжайшем смысле слова возник бы из разума наиболее разумных. — Нынче голосуют партии: и в любом голосовании должны участвовать сотни людей с очень нечистой совестью — с нечистой совестью плохой осведомлённости, неспособности строить заключения, стремления повторять за другими, несамостоятельности мышления, желания плыть по течению. Ничто не унижает достоинство любого нового закона так, как эта стойкая краска стыда за нечестность, которую вызывает всякое партийное голосование. Но, как уже сказано, легко, до смешного легко представить образчик чего-то подобного: нет сейчас в мире власти, достаточно сильной, чтобы провести в жизнь что-нибудь получше, — пусть даже вера в высшую полезность науки и людей науки осенит, наконец, и самых упрямых, количественно превзойдя господствующую нынче веру. Пусть дух такого будущего и выразит наш лозунг: «Больше почтения знающим! И долой все партии!»
О «народе мыслителей» (или плохого мышления). — Неясность, незавершённость, склонность к предчувствиям, ко всему элементарному, интуитивному (если вещи неясные неясно же и выразить), то, что говорят о немецком характере, — если бы и впрямь ещё существовало, служило бы доказательством того, что немецкая культура отстала на много шагов и всё ещё остаётся в русле и в атмосфере средневековья. — Правда, в такой отсталости заключены и кое-какие преимущества: обладая этими качествами — если, повторю, они ещё ими действительно обладают, — немцы были бы способны на некоторые вещи, и главным образом на понимание некоторых вещей, для понимания которых другие нации потеряли всякую способность. И многое, несомненно, утрачивается, когда утрачивается нехватка разумности — то есть именно то общее, что входит во все названные качества: но тут нет и никакой потери без величайшего ответного выигрыша, так что нет и никакой причины для стенаний — конечно, если мы не хотим, подобно детям и лакомкам, одновременно наслаждаться плодами всех времён года.
Лить воду в колодец. — Правительства крупных государств имеют в своём распоряжении два средства держать свои народы в зависимости от себя, в страхе и послушании: более грубое — армию и более мягкое — школу. С помощью первого они привлекают на свою сторону честолюбие высших и силу низших слоёв общества, насколько те и другие обычно располагают энергичными и крепкими мужчинами средних и низших способностей: а с помощью второго средства они получают одарённую бедноту, в особенности взыскательную в умственном отношении полубедноту средних сословий. Прежде всего из учителей всех рангов они делают интеллектуальных придворных, ориентирующихся на «верхи»: вставляя палку за палкой в колёса частной школы, не говоря уж о вовсе неугодном частном воспитании, они обеспечивают себе распоряжение весьма значительным числом учительских мест, на которые неизменно устремлены взоры голодных и преданных глаз, числом наверняка раз в пять больше, чем имеется свободных мест. Но эти должности могут давать своим обладателям лишь скудное пропитание: поэтому у них постоянно держится лихорадочная жажда продвижения, ещё прочнее привязывая их к целям правительства. Ведь поддержание умеренного недовольства всегда выгоднее, чем удовлетворённости, этой матери мужества, бабушки свободомыслия и задиристости. При помощи этого телесно и умственно приручённого учительского сословия вся молодёжь страны по возможности поднимается на некоторую высоту образованности, полезную для государства и целесообразно ранжированную: но прежде всего на незрелые и честолюбивые умы во всех сословиях почти незаметно распространяется образ мыслей, подразумевающий, что только признанное и одобренное государством направление жизни сразу же влечёт за собою общественное отличие. Воздействие этой веры в государственные экзамены и звания заходит так далеко, что даже независимые, поднявшиеся благодаря торговле или ремеслу мужчины чувствуют в душе укол неудовлетворённости до тех пор, пока и их место в обществе не будет замечено и признано свыше благосклонным дарованием рангов и орденов, — пока будет «не стыдно выйти на люди». Наконец, государство связывает все эти сотни и тысячи принадлежащих ему должностей и доходных мест обязательством получать образование и аттестаты в государственных школах, если они хотят когда-нибудь попасть на эти места: общественный почёт, кусок хлеба, возможность завести семью, защита со стороны властей, чувство общности получивших одинаковое образование — всё это образует сеть чаяний, в которую попадает каждый молодой человек: так откуда
Пресса. — Если подумать, что и сейчас все великие политические процессы тайком и скрытно прокрадываются на представление, что они заслоняются незначительными событиями и рядом с ними кажутся мелкими, что их глубинное воздействие сказывается и сотрясает почву лишь спустя много времени после того, как они прошли, — то какую же роль следует признать тогда за прессой, нынешней прессой с её ежедневным истошным воплем, призванным перекричать, поразить, ужаснуть, — не равна ли она просто перманентному отвлекающему шуму, ориентирующему слух и умы людей в ложном направлении?
После великого события. — Народ и человек, чьи души вышли на яркий свет во время великого события, обычно чувствует после этого потребность в ребячестве или в жестокости, как из стыда, так и для того, чтобы прийти в себя.
Быть хорошим немцем значит перестать им быть. — То, в чём усматривают национальные различия, есть нечто большее, чем понималось до сих пор, — а именно, это различие между разными ступенями культуры и в минимальной степени — что-то неизменное (да и то не в строгом смысле слова). Поэтому всякая аргументация, исходящая из национального характера, столь мало обязательна для того, кто работает над пересозданием убеждений, то есть над культурой. Если, к примеру, задуматься над тем, что уже было немецким, то теоретический вопрос: «Что является немецким?»{127} тотчас должен быть поправлен встречным вопросом: «Что является немецким сейчас?», — и любой хороший немец разрешит его на практике, а именно преодолевая свои немецкие качества. Ведь когда народ идёт вперёд и растёт, он всякий раз разрывает на себе пояс, дотоле придававший ему национальный вид: но если он остаётся в прежнем виде, отстаёт в росте, то его душу охватывает ещё один пояс; всё больше застывающая корка как бы выстраивает вокруг него темницу, стены которой постоянно растут. Стало быть, если в народе есть так много жёсткого, неизменного, то это говорит о том, что он стремится окаменеть и целиком и полностью хотел бы превратиться в памятник: это в определённый исторический момент и произошло с египтянами. Поэтому тот, кто желает немцам блага, должен подумать о том, как ему самому всё больше расти за пределы того, что является немецким. Вот почему поворот в сторону не немецкого всегда был признаком всех дельных людей нашего народа.
Суждения иностранца. — Один иностранец, путешествовавший по Германии, вызывал к себе антипатию и симпатию некоторыми своими мнениями в зависимости от местности, в которой останавливался. Все умные швабы, говаривал он, кокетливы. — Но другие швабы всё ещё полагали, что Уланд был поэт, а Гёте был безнравственным. — Самое большое достоинство немецких романов, получивших нынче известность, говорил он, состоит в том, что их не надо читать: их содержание уже и так известно. — Берлинцы-де кажутся более добродушными, чем южные немцы, потому что уж слишком насмешливы, а потому сносят насмешки и сами: а у южан такого не найдёшь. — Ум немцев подавляется, по его мнению, их пивом и газетами: он-де рекомендует им чай и памфлеты, разумеется, в виде лечения. — Присмотримся, советовал он, к различным народам состарившейся Европы на предмет того, как каждый из них с особым достоинством выставляет напоказ определённое качество старости, к удовольствию тех, что сидят перед этой великою сценой: как удачно представляют французы присущие старости благоразумие и любезность, англичане — её опытность и сдержанность, итальянцы — невинность и непринуждённость. Куда же девались другие маски старости? Где старость высокомерная? Где — властолюбивая? Где — алчная? — Самая опасная местность в Германии, по его мнению, — Саксония и Тюрингия: нигде нет большей умственной подвижности и знания людей наряду со свободомыслием, и всё это так скромно прикрыто ужасным языком и истовой услужливостью тамошних жителей, что и не замечаешь: ведь они — интеллектуальные фельдфебели Германии и её наставники в хорошем и в плохом. — Высокомерие северных немцев, говорил он, сдерживается их склонностью к послушанию, южных — склонностью к уюту. — Далее, ему показалось, что немецкие женщины достались немецким мужчинам в качестве домохозяек, неумелых, но очень самоуверенных: они-де так упорно говорят о себе только хорошее, что чуть ли не весь мир и уж во всяком случае их мужья убеждены в существовании специфически немецкой доблести домохозяек. — Когда разговор затем переходил к немецкой внешней и внутренней политике, он имел обыкновение рассказывать — в его устах это звучало как «выдавать», — что величайший государственный деятель Германии не верит в великих государственных деятелей. — Будущее немцев он нашёл опасным для них и для других: ведь они разучились радоваться (что так хорошо удаётся итальянцам), зато в результате великой карточной игры войн и династических революций приучились к эмоции, а, значит, в один прекрасный день у них будет восстание{128}. Ведь это последнее-де — самая сильная эмоция, какую может раздобыть себе народ. — Потому-то, по его словам, немецкие социалисты — самые опасные из всех: ведь ими не движет никакая определённая нужда; их недуг — не знать, чего они хотят; поэтому, даже добиваясь больших успехов, они будут томиться от жажды и в самом наслаждении, совсем как Фауст, хотя, вероятно, как Фауст очень плебейский. «Ведь Фауста-дьявола, — воскликнул он напоследок, — которым были так измучены образованные немцы, Бисмарк из них изгнал: тогда дьявол вселился в свиней{129} и стал хуже, чем когда бы то ни было.»