Черная Ганьча
Шрифт:
Дома Сурова поджидала еще одна неприятность. Минуя заставу, он прошел к себе. Мать встретила ласковой улыбкой:
– Устал, Юрочка. Ну как там?
– Она имела в виду Голова.
– А ты как? Все хлопочешь. Угомону, как говорит Кондрат Степанович, нет на тебя.
– Мать подшивала новые шторки для кухонного окна.
– Отдохни. Насобирай грибов, самая пора начинается.
– Нет уж, - уклончиво ответила мать.
– Другим разом, Юрочка. Недосуг сейчас.
– Откусила нитку.
– Есть хочешь?
– Еще бы!
– Иди умойся.
– Все подряд. Что есть в печи, на стол мечи.
Не так уж хотелось есть, но он знал: матери будет приятно, она всегда старалась во время своих коротких наездов хорошо и вкусно его покормить. Он думал, что таковы все матери, все они одинаковы в своем стремлении побольше и поплотнее накормить своих детей.
За столом, глядя в исхудавшее материнское лицо, Суров ощутил ту же острую жалость, как и вчера, когда обнаружил, что старость ее не обошла стороной.
– Ешь как следует, Юрочка!
– А ты?
– Напробовалась, пока готовила. Да и завтракала недавно. Захочется, возьму. Пока я здесь, питайся домашним.
Он не обратил внимания на это ее "пока", ел с аппетитом. Такого супа, какой она приготовила сегодня, он действительно давно не пробовал, даже когда Вера была с ним.
– Отличный суп, мама. Добавочка будет?
Она понимала, что он ей хочет сделать приятное, улыбнулась доброй улыбкой, но вместо добавки подала второе, присела к столу.
– Все время о тебе думаю, сын, - сказала она, и ее бледноватые губы слабо передернулись.
– Образуется, - ответил он с напускной беспечностью, отрезая кусочек поджаренного мяса.
– Вкуснятина!
– Не надо, Юрочка. Я вполне серьезно.
– Мама...
– Нет уж, потрудись выслушать.
– Разве обязательно сию минуту? Давай перенесем разговор на другой раз, на воскресенье, допустим, раз тебе очень хочется поговорить о моих семейных делах.
– Что значит - "хочется"! И вообще, разве я тебе чужая?
– Самая, самая близкая. Самая родная.
– Суров отодвинул тарелку. Спасибо.
– На здоровье. Посидим здесь. Хочешь или не хочешь, а я обязана с тобой поговорить. Сядь, пожалуйста! Ну сядь же!
– Она разволновалась, и бледные скулы ее слегка порозовели.
– Твой отец тоже был тверд характером, и не думай, что моя жизнь с ним была усыпана розовыми лепестками. Я не оправдываю твою жену и не виню во всем тебя одного. Я всегда была с твоим отцом: в горах, в песках, в карельских болотах и опять в песках. Такая наша женская доля - быть при муже женой, подругой, прачкой, кухаркой, но, главное, другом. Отец твой все делал, старался скрасить мою жизнь. Я же не всегда была старой и некрасивой.
– Мать засмущалась и в этом своем смущении выглядела беспомощной. Согнала улыбку.
– Я это к тому, Юрочка, что дальше так нельзя.
– Разве я ее гнал?
– Еще этого не хватало! Сын, ты хоть раз попробовал представить себя на ее месте? А я знаю, что такое одиночество. Да, да, одиночество. Ты все
Он попытался смехом разрядить обстановку:
– Вот еще!
– Не юродствуй. Я не могу больше молчать. Ты думаешь, мне сто лет отпущено?
– Я бы тебе отпустил все двести, мамочка, ей-ей.
– Оставь. Мне хочется видеть своего единственного сына счастливым. И внука - тоже. Ты о Мишеньке подумал? За что вы оба, оба вы, я ни с кого вины не снимаю, так жестоко наказываете дитя?
Мать затронула самое больное, и Суров поморщился, как от хлесткой пощечины. Но промолчал.
– Поезжай, сын, за ними и привози. И еще помни, что она молода, что есть у нее жизненные интересы помимо кухонных, прачечных и еще там каких-то. Вот я тебе все и выложила, - сказала она с облегчением.
– Послезавтра и уеду.
Суров изумленно взглянул на нее.
– Ты шутишь, мама?
– Вполне серьезно. И ты знаешь почему.
– Не знаю, честное слово. Что за спешка! Поживи, отдохни от жары, от нянькиных хлопот. Надя любит чужими руками.
– Ты не должен так говорить о сестре. Вас у меня всего двое: единственный сын и единственная дочь. И ей я нужнее. Ладно, Юрочка, не будем пререкаться, я старый человек, и меня не переубедить. Дай слово, что после инспекторской отправишься за семьей.
В ожидании ответа она, поднявшись, глядела на него, поджав губы и сжав сухонькие ладони.
Со двора послышался голос Холода:
– Выходи строиться... Шерстнев, вас команда не касается?
– Товарищ старшина, я...
– Последняя буква в азбуке. Марш у строй!
Холод опять в родной стихии, голос его звучит бодро, уверенно, будто не он недавно с убитым видом вручил Сурову рапорт.
– Хорошо, мама, я поеду, - сказал Суров.
– Ты пару минут погоди, отправлю людей на занятия, вернусь - поговорим.
– Иди, иди спокойно. Мы уже переговорили. Распорядись о машине к дневному поезду.
– Это еще мы посмотрим, - от двери сказал Суров.
Старшина прохаживался вдоль строя, придирчиво оглядывая солдат от фуражек до носков сапог, делал отдельные замечания, но в целом, видимо, был доволен - выдавали глаза, молодо блестевшие из-под широких бровей. "Ну чем не орел, - думал Суров.
– Горят пуговки гимнастерки, носки сапог - хоть смотрись, шея будто удлинилась, голова кверху".
– Застава, равняйсь!
Как бичом щелкнул. За один этот голос пускай бы служил, сколько может.
– Чище, чище выравняться! Еще чище! Шерстнев, носки развернуть. Лиходеев, каблуки вместе.
Стоят, как изваяния, не шелохнутся. И кажется Сурову, что стих ветер. И вроде покрасивел, помолодел, ну прямо преобразился Кондрат Степанович. Не скажешь, что сверхсрочник по двадцать седьмому году службы. Как орел крылья расправил: грудь вперед, плечи развернуты. Увидал капитана. Колоколом загремел баритон: