Чёрный лёд, белые лилии
Шрифт:
Антон уходил. Уходил куда-то, где не будет её. Их не будет. Будут только, вспомнила Таня, он и враги, он и смерть, он и его правительство.
Господи, хоть он был.
И Таня впервые за долгое, очень долгое время молится, отчаянно всматриваясь в родные черты лица, молится горячо и искренне.
Господи, помоги.
Помоги, помоги, помоги, потому что если не сможешь ты — никто этого не сможет. Помоги ему, пусть он выживет, пусть останется невредим! Он же такой замечательный, такой чудесный, такой добрый, разве ты не видишь этого? Не забирай его к себе раньше срока, помоги, потому что если он уйдёт — она уйдёт
И она смотрит. Просто смотрит. В этом мире так много сложностей!
А Антон вдруг шагает вперёд, к ней, нагибается.
— Посмотри на меня, Соловьёва, — с болью в голосе шепчет он. — Посмотри на меня, дай мне тебя запомнить, потому что однажды одно воспоминание об этом будет ранить так, что я не смогу дышать.
— Ты вернёшься, — упрямо качает головой она, поднимает руки, дрожащими пальцами цепляется за ворот его маскхалата.
— Чудес не бывает.
— Господи, да мы живём на планете, которая вращается вокруг огромного горячего шара, а ты не веришь в чудеса?! — Таня почти засмеялась, но прикусила губу: к глазам подступали слёзы.
— Ты ведь знаешь, что я тебе не пара? — шёпот сбивчивый, ладони на её лице. — Даже если я вернусь… Соловьёва, всего этого не бывает. Розовых пони, «жили они долго и счастливо» и «умерли в один день». Ничего у нас не выйдет. Всё заканчивается. Даже пробовать глупо. Всё на свете заканчивается когда-нибудь. И даже эта… любовь.
Таня почему-то жмурится.
Голос у него еле слышный, но слова, произнесённые искусанными губами, повисают между ними. Таня просто не знает, что с ними делать.
Повисают они и на её ресницах каплями.
— Господи, Таня!..
— Я не знаю, где заканчивается любовь. Если любовь заканчивается, это, видимо, не она.
Его пальцы сжимаются на Танином лице, сжимаются так, что ей больно, и она снова жмурится, а потом Антоновы губы целуют её лоб, переносицу, мокрые от слёз щёки.
Танины худые ладони жмутся к его лопаткам.
— Всё будет хорошо, — говорит он ей на прощанье.
— Скажи мне это ещё раз, — просит она, совсем как тогда, под завалами. И он обещает, снова сжимая руки на её плечах:
— Всё будет хорошо.
И уходит.
Антонова прямая фигура медленно растворяется в утреннем тумане, через несколько минут пропадает совсем.
Но теперь у Тани есть то, что уже никому не отнять. Она не плачет — прижимает обе руки к груди, вглядывается в то место, где совсем недавно был он, а затем переводит взгляд на розовеющее утреннее небо.
— Я буду ждать, — твёрдо шепчет она.
И знает: дождётся.
Цепляясь друг за друга, будто звенья нескончаемой цепочки, быстро бежали дни. Майские свежие ветры сменились июньскими, расцвели на полях, залитых кровью, робкие, сизо-голубые васильки. В июле Таня нашла на пригорке за командирским блиндажом невзрачные полевые лилии, белые в маленьких жёлтых крапинках.
За задыхавшимся в жаре июлем незаметно пришёл август с частыми, сильными грозами, омывавшими исстрадавшихся голодных людей.
Войска отступали всё дальше и дальше. Терялись и снова занимались позиции, люди сражались за каждый клочок земли, бились насмерть, себя не жалели — а отступали. Всё ближе и ближе к Владивостоку шли бои.
Крепко берегла Таня воинскую честь, ловила случай проявить храбрость, рисковала, шла на самые смелые вылазки,
Чувствовала она, что безвозвратно ушла уж боль по человеку, которая мучила её в первое время. Огрубело, зачерствело девичье сердце, и хоть смеялась Таня, как прежде, с подругами, а может, и ещё задорней, хоть и пела песни громко и стройно, беспокоилась, как и раньше, о родных, оставшихся где-то далеко, — всё ж таки потеряла она что-то в вихре войны.
Слыла она на всю дивизию, если не дальше, одним из лучших снайперов, Дьявольской Невестой, смелой, умной, лихой девушкой. Болтались, позвякивали у неё на груди, справа, медали, за отвагу и за воинскую доблесть, блестели на плечах сержантские лычки; а всё-таки знала Таня, что не посмотреть ей теперь на небо, как прежде, и, если вернётся, больше не сможет она просто и прямо смотреть в ясные детские Сашенькины глаза; знала, как остро теперь выпирают у неё ключицы и скулы, как строго смотрят чуть ввалившиеся, вечно с синяками под ними, глаза.
Знала Таня, какой ценой заплатила за Дьявольскую Невесту.
Правда, накатывали на неё эти тяжёлые, правдивые мысли волнами. В остальное время чувствовала она себя неплохо, только уставала страшно. Не от работы — просто так. Вечно чувствовала Таня непрошибаемую, вековую усталость.
А однажды утром проснулась и вдруг впервые поняла, что хочет домой. Вот так просто, но раньше эта мысль почему-то не приходила ей в голову. А тогда, августовским утром, потянуло её вдруг в Питер, в родное общежитие, к тихой, спокойной жизни.
Конечно, она себя оборвала. Конечно, сказала: пока враг не уйдёт с нашей земли, никому отдыха не будет.
После того происшествия в медпункте с лёгкой Машкиной руки стала Таня знаменитостью, а больше всего говорили о фенечке, которая якобы счастливая — беду отводит. Говорили так много, что и сама Таня наконец чуть-чуть поверила в это. Конечно, давала её на опасные задания всем, кто просил, а всё-таки берегла, следила, чтобы возвращали.
Приходили весточки и от девчонок: убили Риту Лармину и Дашу Арчевскую, на Таниных глазах подстрелили маленькую Вику Осипову. Так и остались они в полку втроём: Таня, Машка да Валера, которую Колдун тоже забрал к себе.
В середине августа несколько дней выдались хорошими, ясными и тёплыми, и всё замечательно было бы, если б была еда. Что конкретно случилось, никто в полку объяснить не мог, но то, что еды не было — это был факт. Ну, голодать несколько дней — дело привычное, к тому же для того и существует неприкосновенный запас всяких сухарей и консервов. Но запас у всех троих был уже истрачен (хотя Таню одолевали смутные сомнения, что хозяйственная Машка выложила не всё), а еды всё не было. Пятый день их кормили каким-то невразумительным пойлом, в котором от супа осталось только название. Было оно почти прозрачным, разве что иногда на дне плавало несколько травинок. Создавалось ощущение, что кормили их водой, в которой поварили пучок сорванной с земли травы. Так что желудки требовательно урчали, животы скручивало, голова кружилась постоянно.