Что вдруг
Шрифт:
О наводненности «Странствующего энтузиаста» агентами ГПУ со слов артиста и писателя Бориса Глубоковского сообщал его сосиделец по Соловкам: «В то время, в первые годы НЭПа, в Москве имел большой успех ночной артистический кабачок “Бродячая собака”, открытый широко известным в богемных кругах ловким предпринимателем Борисом Прониным. В этом подвале на Кисловке после двух часов ночи можно было видеть многих известных артистов и литераторов, там шумел Есенин, всегда сопутствуемый более чем сомнительной компанией, порою маячила одутловатая маска только что вернувшегося из эмиграции и еще нащупывавшего почву А.Н.Толстого. Забредал туда и Луначарский в окружении своих “цыпочек” с Н.И.Сац в роли дуэньи. Артисты мешались с коммунистами и нэпачами, не обходилось, конечно,
О Николае Карловиче Цыбульском нам достоверно известно только начало его биографии: родился в 1879 г., учился на математическом отделении в Киевском университете (Державний архiв м. Киева). В приглашении на пронинский юбилей, посланном друзьями Пронина Б.М. Зубакиным, В. Пястом и А.А. Радаковым Владимиру Шилейко в 1925 г., речь о нем идет – если текст разобран правильно – как будто как о живущем в Ленинграде (Мец А., Кравцова И. Предисловие // Шилейко В. Пометки на полях. Стихи. СПб, 1999. С. 8).
Ср. очерк В. Пяста «Богема»: «Гениальный пьяница, часа через три уже клевавший красным своим носом, около бутылки красного вина, в не просыхавший от алкоголя, впитавшегося в каждую пору дерева, деревянный стол, – Н.Цыбульский, прозванный “Граф О'Контрер” на французско-ирландском наречии – этот неизменный друг “Хунд-директора”, Бориса К. Пронина – около полуночи Цыбульский часто еще бывал в ударе и исполнял никогда не записывавшиеся им композиции, по отзывам знатоков, чрезвычайно значительные в музыкальном отношении» (Красная газета. 1926. 18 ноября. Веч. вып.).
Ср. запись в дневнике В.А.Стравинской (в ту пору жены С.Ю. Судейкина) от 5 января 1917 г.: «Цыбульский все болтал, рассказывал разные сплетни, талантливо характеризуя людей, нюхал кокаин и заставил нас выпросить у [С.А.] Сорина последнюю бутылку красного вина, которую он и выпил почти один. Сережа [Судейкин] очень не любит пьяниц, и его возмущает постоянное опьяненное состояние Цыбульского. За последнее время он и кокаин нюхает, и опий курит, вообще опьяняет себя всеми всевозможными способами. Благодаря такому состоянию он становится очень талантливым рассказчиком и собеседником, но теряет даровитость музыканта, т. к. мало сочиняет и иногда даже с трудом играет. Сам он говорит, что за последнее время совсем бросил работать и сочиняет только ерунду, которая, кстати сказать, очаровательна, как например, его французская шансонетка на старинный текст <…>, мы заставили его играть ее несколько раз подряд, что он делал неохотно, с большой охотой он читает вслух свои стихи – его последний spleen, – которые записаны у него на длинном блокноте. Стихи злободневные, иногда любовные. Когда он был у нас на Рождестве, он оставил нам довольно нелепое четверостишие:
Быть может, потому, что не имею друга,Мне радостно приходить в дома, где любят друг друга,Пусть на «друга» плохая рифма «друга»,Я заповедую вам: «любите друг друга!»Внешний вид у него все еще великолепный, несмотря на болезненную одутловатость. Грузное тело с крупной головой великого человека. Сорин хочет сделать с него рисунок. Сережа тоже» (Судейкина В.А. Дневник. 1917–1919: Петроград – Крым – Тифлис. М., 2006. С. 25).
Ср.
А также: «В самом деле, это был исступленный бродяга и изумительно верный себе, до конца дней своих, человек.
Цибульский жил где-то на Васильевском острове, в какой-то малюсенькой, поражающей убогостью, комнатушке, всю меблировку которой составляли железная кровать без матраца, ломанный, грязный деревянный табурет и такой же поломанный грязный деревянный стол; ко всему еще – жена с вечно плачущим и страдающим от холода и голода ребенком…
Но в этой же комнатушке было несколько листов нотной бумаги, на которых руками Цибульского запечатлены были замечательные по своей красоте и композиции, причудливые и фантастические вальсы.
Не думайте, что под эти вальсы можно было с приятностью кружиться в опьяняющем легкомыслии; нет, они были полны такой неизбывной и грустной тоски, что их нельзя было слушать без слез. Когда нелепый Цибульский, вечно нетрезвый, очкастый, огромный и высокий, грязный и ободранный, перебирал клавиши своими тоже грязными руками, самые утонченные, красивые и избалованные женщины оказывались у его ног. В одинаковой степени благоговели перед Цибульским и все другие; сам Илья Сац с большим восторгом слушал его. Но вальсы Цибульского почти потерялись во времени, ибо Цибульский был бродягой с головы до ног, ничего не хотел и не умел сохранять и ничего не старался извлекать из своего несомненно большого дарования. С утра до поздней ночи среди ли друзей в богеме, или от поздней ночи до раннего утра в каких-то далеких, заброшенных чайных и трактирах по окраинам, – он оставался самим собою. Цибульский умел быть философом; он умел спокойно проживать свой вечный поистине замечательный рубль. Какая бы ни была компания (кстати – во всякой компании Цибульский держался трезвее, спокойнее и выдержаннее всех), после того, когда уже все уставали и торопились по домам, он один никуда не спешил и добродушно, методически, постоянно напоминал о рубле, т. е. просил его у кого-нибудь взаймы, разумеется, никогда его не отдавая; во всякой компании находился кто-нибудь, кто охотно давал ему этот рубль, и тогда Цибульский, принимая его как должное, с философским спокойствием, один и одинокий, уходил в свои загадочные пространства.
О Цибульском рассказывали, что он бросал когда-то какие-то бомбы, был непримиримым бунтарем и анархистом, но чем бы он ни был, все видели в нем благороднейшего, прекраснейшего человека, для всех он был неутомимым энтузиастом и совершенно исключительным музыкантом, к сожалению, в силу своей странной натуры не оставившим после себя никакого следа, не закрепившим тех импровизаций, которыми он увлекал всех без исключения» (Мгебров А. Жизнь в театре. Т. 2. М.; Л., 1932. С. 178–180).
И наконец: «Зимой шестнадцатого года в частном доме Маяковский читал нам только что написанную им поэму «Война и мир». <…> После чтения за легким ужином, очень тихим и очень чинным, несмотря на присутствие композитора Цибульского <…> полусонный Цибульский счел нужным вступиться за человека, носившего желтую кофту, и Маяковский в конце стола в благодарность гаркнул ему:
– Люблю трезвые речи пьяного Цибульского!
Вскоре Цибульский уже не мог говорить.
Покидая дом, мы наткнулись в гостиной на человека в черном пальто, крестообразно и неподвижно распростертого на полу.