Цыганские сказания
Шрифт:
— Я... простите, я венчалась.
—Не в костёл же я тебя тяну. Или он с тобой и расписался?
Я вспоминаю, что здесь, в республике, венчание идёт без регистрации: церкви церково, государству государственное.
— Спасибо. Я не хочу всё равно.
— Брезгуешь, глупая, — старьёвщик берёт тарелку в руки. — Недоголодала. Ну что же, жива будешь, приходи. В течение недели придёшь — в ратушу пойдём. Просрочишь — придётся как-нибудь так. Другой, знаешь, не предложил бы расписаться. А я добрый. Не хвалюсь. Говорю.
— Ясно. А может, пока обменяете серебро на шаль какую-нибудь? Вам-то что, одно продавать или другое... А я замёрзну, не доголодав. Ой, только я одну струну оставлю себе. На удачу.
Хозяин
— Давай пока так, — перечница оказывается на тарелке. Ну да, не совсем же он дурак — продавать вещичку, достойную, даже в таком свете видно, императорского дворца. Полуразмотавшиеся струны он смахивает в потрёпанную жизнью картонную коробку, которую тут же задвигает куда-то под прилавок. Взамен он извлекает из разнокалиберных вещей на одной из стоек потрясающе древний... пожалуй, это называется «салоп». Или «шушун». В общем, короткое стёганое пальто с чем-то вроде крылышек вместо нормальных рукавов. Цвет его в таком освещении неопределим. По крайней мере, я оптимистично надеюсь, что дело именно в освещении. Ну что же, дарёному коню в зубы не смотрят! Судя по свалявшейся вате в прорехах, салопчик достаточно тёплый, так что я натягиваю его, не колеблясь, и рассыпаюсь в благодарностях. Напоследок я как можно осторожнее спрашиваю, где в Варшаве еврейский квартал.
— Совсем ты блаженная, девчонка. Эти-то тебе зачем? — старьёвщик потирает голову, словно пытаясь разогнать мысли: каждую на своё место, чтоб не путаться. Но всё же объясняет дорогу и даже, вздохнув, даёт жетон на трамвай. Местные жетоны тоже оказываются странно старинными, как в прошлое провалилась: тяжёлые, медные, с гербом Варшавы. В Будапеште их давно делают из разноцветного прозрачного пластика. Было бы здорово из польского сделать брошку или фибулу; если удастся, принесу несколько тёте Дине. Только бы до Никты добраться; я же шлю ей деньги на содержание сестры дважды покойного Марчина Твардовского, так что могу просто взять немного назад. С отдачей, конечно.
Трамвай ещё древнее, чем жетоны. Кажется, двадцатых или тридцатых годов производства, но с новыми, целенькими кожаными сиденьями. Поручни деревянные, сначала покрытые лаком, потом облезшие от пота множества человеческих ладоней, потом отполированные тысячами рук снова до лакового глянца; видимо, имитация «родных», изначальных. К сожалению, турникет стилизовать не догадались, он пластиковый и ярко жёлтый, торчит, как фикса во рту. Я отворачиваюсь от него к окну. Такому замызганному снаружи, что всё равно ничего не видно — одни только призраки домов. Салон пустой, и оттого вдруг кажется мне как-то особенно уютным. Было бы здорово прокатиться в таком с Шаньи, будто в одной из книг моего детства погостевать — но кто пустит маленького принца в какой-то там трамвай, да ещё и с немытыми окнами? Может быть, попросить Ловаша построить во дворце городок с рельсами, маленьким трамвайчиком и домиками в человеческий рост? Что-то вроде игрушечной железной дороги, только более императорского размера. И никаких турникетов, только пожилой усатый кондуктор с бляхой. Медной, начищенной до сияния. Я таких видела в Кёнигсберге, когда мы ездили зачем-то в центр. Кажется, пообедать в некоем особенном кафе.
— Барышня, конечная! Конечная! — гремит у меня над ухом недовольный мужской голос. Я аж подпрыгиваю, не сразу сообразив, что доносится он из динамика и принадлежит всего-то навсего водителю трамвая. Собраться мне недолго, только наволочку захватить. Так и выхожу. До еврейского Старого Города ещё километра два пешком, но по волчьим меркам это пустяки, даже если на каблуках. Дома пока идут современные, по семнадцать этажей. Главное, не заплутать в них: не хочу дорогу спрашивать. Тем более, что стемнело ощутимо, а фонари горят через один. Не стоит привлекать внимания.
Подмораживает.
Над дорогой до Олиты были звёзды. А здесь не видно ни одной — небо красноватое, грязное от света, палящего снизу. Редкие прохожие появляются в конусах фонарного света и исчезают из них. Улица упирается в проходной двор; в арке и за ней темно, и мне чудится какое-то шевеление. Если бы я до того шла по полной темноте, вглядеться не составило бы труда... Ну, не стоять же мне вечно. Судя по всему, там только один человек. В крайнем случае мешком огрею и бежать: «волка» ноги в живых держат. Вдох. Выдох. Вдох. Я вступаю под арку, как в чернила ныряю и чуть не давлюсь собственным сердцем: на меня смотрит монах в грубой рясе с капюшоном и деревянных сандалиях на босу ногу. Ничего особенного, в Польской Республике монахов — как цыган в Новом Саде. Но именно у этого на лице — бархатная чёрная повязка с прорезями для глаз. И он вампир.
Не потеть, Лиляна. Пусть он даже на миг не задумается, что перед ним — «волчица».
Или поздно уже?
Упырь смотрит на меня изучающе, тонкие губы сжаты в ниточку — будто чем-то недоволен.
А вдруг я не должна была его сейчас видеть? Что, если он под чарами?!
Вот это прокол.
Скажи что угодно, Лиляна! Ты цыганка или нет? Отвлеки его, быстро!
— Святой отец, подскажите, я дойду этой дорогой до еврейского квартала? — блею я, пытаясь принять вид наиблагочестивейшей из католических школьниц. Монах медленно кивает, не сводя с меня взгляда — ух, будто дырку во лбу сверлит. Поворачиваться к нему спиной неохота, и я продолжаю топтаться на месте, пока не нахожу ещё одну подходящую фразу:
— Благословения позволите ли...
Упырь так же медленно крестит воздух передо мной двумя пальцами и протягивает мне руку. Я по-крестьянски припадаю губами к холодной коже, опускаясь в кривоватом книксене, и только затем решаюсь выйти из-под арки. Бочком, почти пятясь. Мы не сводим друг с друга взглядов. Наконец, меня осеняет; я размашисто крещусь, выкрикиваю «Спаси-сохрани, Господи!» и даю дёру. Люди обычно легко хватаются за первое же внятное объяснение происходящему. Вампиры, надеюсь, тоже, и жрец увидел простушку, перепуганную встречей с призраком.
Ёж ежович, я и думать-то о них забыла; будто с побоищем в подвале закончилась какая-то книжка, и я села новую читать. Но приключение, видимо, не всегда заканчивается Большой Дракой.
Неужели я фон Адлигарбу была родственницей? Что верно, то верно, нас с мамой часто принимали за немок; но ведь поляки в Пруссии с кем из местных только не переженились! Даже если сузить круг возможных предков только до дворян, то их не только у поляков, но и среди прусских немцев — в кашу клади да ешь.
Кто теперь скажет! Может, ему просто жалко меня было. Пруссы сентиментальны, даже когда они вампиры.
Перейдя на шаг, я прислушиваюсь. Да, меня никто и не думает преследовать. И дома, наконец, пошли старые. Ага, вон и мезузы у дверей. Надо найти ту, что с голубым глазом: под ней должен жить тайнокнижник. По крайней мере, в Праге так было.
Улицы узкие, руки раскинуть — в стены упрёшься, и вымощены, кажется, булыжником. Вроде бы кто-то мне рассказывал, что раньше были ещё уже, но в конце девятнадцатого века варшавские власти постановили снести стены и выстроить на другом месте, фактически внутри дома, чтобы два человека могли между домами разминуться. Уличных фонарей здесь нет вовсе, только возле дверей покачиваются лампочки в крашеных маслом жестяных колпаках, да из окон пробивается свет, разноцветный из-за штор: малиновый, тыквенно-жёлтый, зелёный, сиреневый... От этого калейдоскопа глаза устают, и голубого пятна нигде не видать. Или уже слишком темно?