Далеко ли до Вавилона? Старая шутка
Шрифт:
— На вашем месте я не стал бы огорчаться.
— Я и не огорчаюсь. Ничего подобного. Я делаю разные другие глупости.
Она встала, отряхнула песок с ладоней о юбку.
— Вам больше незачем прятаться.
— Спасибо. Признаться, мне это будет приятнее.
Нэнси протянула руку:
— До свиданья.
Он пожал ей руку. К ладони еще липли жесткие песчинки.
— До свиданья, Нэнси.
— Вам что-нибудь нужно?
— Я отлично умею о себе позаботиться. Нужна только скромность.
— Я не из болтливых.
— Не сомневаюсь.
Нэнси неловко помахала ему рукой и полезла
Нэнси любила станцию железной дороги. Всегда любила — ряды путей на сортировочной, где снуют взад и вперед паровозы, пыхтят, отдуваются, порой беспокойно ворчат, а в иные минуты радостно гремят и лязгают буферами, словно разбушевались десятки закованных в кандалы привидений; любила сигнальную будку в конце перрона, — когда Мартин, сигнальщик, бывал хорошо настроен, он позволял ей взбираться туда по крутой деревянной лесенке и следить, как он передвигает рукоятки, и слушать, как звонят колокола вдоль линии, и смотреть, как медленно меняются замечательные сигналы: трах — падает красный, скрррип — поднимается зеленый. И еще через единственную колею от платформы «из Дублина» к платформе «на Дублин» перекинут железный мост, — если стоишь на нем, когда под тобой проходит паровоз, на минуту весь мир скрывается в облаке серого дыма.
— Добрый вечер, Нэнси.
— Добрый вечер, мистер Кэррол.
Всегда такой важный, на фуражке золотой галун, под мышкой зеленый флажок; станция — его радость и гордость, здание сверкает чистотой, нигде на стенах не лупится краска, на оконных стеклах ни пятнышка, опрятная клумба, которая тянется позади платформы «из Дублина», всегда радует глаз.
— Покатила?
— Да.
— Смотри, будь поосторожнее. Нехорошие настали времена, поосторожнее надо. Невеселые времена, — бормотал он. — Невеселые.
Наверно, он думает о Сэмми, догадалась Нэнси. Протянула руку, погладила рукав его темно-синей форменной куртки.
— Я еду в театр, — сказала она в надежде немножко его подбодрить.
— Вот это славно. Голову прозакладываю, тут замешан какой-то славный малый, а? — Он подмигнул.
Нэнси улыбнулась:
— Конечно.
— Быстро ж ты растешь. Вроде только вчера тут вертелась, приставала — дай, мол, покататься на турникете, а нынче у тебя другое на уме. Как тетушка поживает?
— Спасибо, здорова.
— А генерал?
— В последние дни неважно.
— Дай ему бог здоровья! И то сказать, знатно пожил. Так. Обожди-ка минутку.
Они вместе вышли на платформу.
— Никогда не садись в купе, где один мужчина… разве что знакомый человек. Понятно тебе?
Он выбрал для нее подходящее купе, открыл дверь.
— Залезай.
Нэнси серьезно кивнула ему и поднялась в вагон. Два солидных пассажира читали газеты, немолодая женщина вязала. Тут Нэнси будет в безопасности. Мистер Кэррол захлопнул дверь. Нэнси опустила окно и выглянула.
— Спасибо, мистер Кэррол.
— Смотри, поосторожнее, Нэнси. Поосторожнее.
Он поднес к губам свисток, взмахнул зеленым флажком.
Попутчики зашелестели газетами, один глянул на часы. Попутчица вязала — две прямых петли, одна обратная, движутся искусные пальцы. Громко зашипел пар,
Кликети клак, клакети клик, кликети, кликети, кликети…
Кажется, спицы вязальщицы позвякивают в такт колесам. Пальцы работают, а взгляд устремлен за окно, на море. Мастерица, подумала Нэнси.
Кликети, кликети, секрет, секрет. В иные минуты колеса не тараторили, а будто напевали про себя. Кликети. Что он сейчас поделывает, тот секрет? Может, все еще сидит на пледе и о чем-то размышляет? Может быть. Кликети, о чем размышляет? Вязальщица принялась считать петли, осторожно передвигая каждую по спице кончиком другой спицы. Беззвучно шевелит губами, считает. А у него лицо, в общем-то, породистое. Усталое. Породистое. Измочаленное. Измочаленное лицо. Сколько ему лет? Кликети, кликети. Пятьдесят с хвостиком. Не умеет она разбираться в возрасте.
Надрывный свисток, поезд нырнул в туннель. Теперь Нэнси только и видит в пыльном стекле свое неизмочаленное лицо в ореоле летящих искр.
Может быть, он сумасшедший? Нет. Скрывается, ух ты, да, может, он из тех! Были же люди вроде него, замешанные… может, и дядя Габриэл был бы один из них, если б его не убили, когда он был в армии, которая теперь вражеская. Если он из тех..? А может, он большевик? У него неплохое лицо, подумала она, снова мысленно разглядывая запомнившиеся черты… только измочаленное, больное. Скромность, сказал он. Я буду нема, как могила.
Поезд опять вырвался на свет. Внизу, у самой насыпи, море глубокое и мрачное, а дальше, где на него не падает вечерняя тень холма, оно еще весело искрится. По заливу летят наперегонки штук десять яхт, белые паруса надуты ветром. Кликети, кликети. Опять она вяжет, пальцы так и пляшут, моток коричневой шерсти подпрыгивает на коленях. Один из попутчиков опять поглядел на часы, недовольно поморщился. Не терпится ему. По другую сторону за окном уже не поля, а пригородные сады, чистенькие цветочные клумбы, теннисные площадки, аккуратные огородики, полощется на ветру сохнущее белье. Потом — словно глубокое ущелье, с двух сторон только и видны крутые каменные стены да вверху тонкая полоска неба, и колеса опять оглушительно загремели.
Снова дома, задворки, в просветах мелькает море, потом Меррион, громадный пляж протянулся до самого Хоута, сейчас он почти пуст, только вдали у самой воды — стая чаек да бегают с собакой несколько ребятишек. Поезд опять сворачивает прочь от берега, дома все тесней жмутся друг к другу, ни пятнышка зелени. Закопченные окна хмуро глядят на проносящийся мимо поезд, серый и рыжий кирпич, ни деревца; там и сям в темных комнатах уже засветились лампы. Пожилая дама свернула вязанье и сунула в большую черную сумку. Солидные попутчики дружно зашуршали газетами; один аккуратно сложил свою и сунул в карман, другой оставил свою на сиденье. Один зевнул, другой опять посмотрел на часы.