Дневник. Том 1.
Шрифт:
в папу и даже в бога.
Сегодня он принес мне папку рисунков: рисунки сына со
седа. Притащил их мне, словно золото для пробы, просит опре
делить, талантлив ли молодой человек. Тридцати тысяч ливров
ренты ему недостаточно, он желает заполучить еще и гения,
способного приумножить капитал. Я уже отметил, что это забот
ливый брат...
14 мая.
Памфлет против ультрамонтанов опустился от Мишле до
Абу *.
жение свободомыслящего ума, кинжал, смелый и благородный,
205
как шпага, дерзкий застрельщик, готовый нанести удар и постра
дать за это, высказав иронию и негодование ума и совести,—
стал чем-то фальшивым, двусмысленным, инспирированным,
стал наемным провокатором, полицейским оружием. Памфлет,
творение дьявола,— наравне с комедией, и даже в большей
мере, слуга правительства, рупор его замыслов и угроз, опуб
ликованных, опровергнутых и затем отброшенных! Завтра, пос
лезавтра, когда книга будет распродана, на нее напялят венец
мученика, как на полицейского напяливают шинель солдата.
Фарс окончится полюбовной сделкой... < . . . >
15 мая.
Конечно, книгу Абу задержали.
Беседуем с Сен-Виктором о Наполеоне III, об этом неслыхан
ном, сумасшедшем успехе, каких-то потоках благополучия, как
выражается Сен-Симон. «Да, мой дорогой, целое созвездие над
головой этого человека. А сколько восторгов! О! Крайне любо
пытный феномен в естественной истории человечества. Тут уж
не власть, а цезаризм. Так обожествили в Сирии своего рода
церковного служку, Гелиогабала. Цезаризм! И как это пре
красно! Все — в нем, он все поглощает, ко всему применяется,
все пожирает: либерализм, республиканство, Римскую экспеди
цию и войну в Италии, все! Совсем как индусская богиня, кото
рой приносят цветы, человеческие жертвы, все... Просто вели
колепно!» < . . . >
20 мая.
Приезжает сегодня приятель — тот, у которого есть сестра
на выданье и сосед. Приезжает с печальной миной, за которой,
однако, угадывается радость, так солнце проглядывает сквозь
тучи. У его молодого друга скончался отец. Приятель мой уха
живал за больным, сидел ночами, оставался при нем до послед
него вздоха... Подробнейший рассказ, словно больничная за
пись. Ему, видно, все это интересно. А затем драматичность
всего происходящего — совсем как исполненный на органе отры
вок из «Трубадура», аккомпанирующий предсмертному хрипу.
Прерывая свой рассказ, где искреннего сожаления ни на
грош,
тиментальными ужимками добавляет, определяя высшую сте
пень растроганности: «Я даже не мог обедать!»
Но всего ужаснее, отвратительнее и тошнотворнее дальней
ший его рассказ о том, как он говорил сыну умершего об утеше
нии религии, как ссылался на бога, осуждающего самоубийство,
206
сколько расточал поучений, чтобы сохранить молодого человека
для жизни, вернее, спасти для сестры тридцать тысяч ливров
ренты, на которые метил.
Я думаю об этом бедном малом, потерявшем со смертью отца
все, — нет у него ни привязанностей, ни друзей, ни опоры,
один, без семьи, он плачет, приходит в отчаяние, пони
мая, насколько велика его утрата, не видя никого на земле,
к кому мог бы обратиться на «ты» и поделиться своим горем,
а около него только сей друг, который, пользуясь его скорбью,
смятением его чувств, влезает в дом, где лежит покойник, где
все в трауре, как входит в дом негодяй, чтобы изнасиловать
женщину.
Так поступать могут только католики... При развитом чув
стве чести, у всех — у язычника, еретика, человека безразлич
ного к религии — есть совесть, у этих же — отпущение грехов.
Решительно в современном буржуазном обществе же
нитьба — очень важное событие, и можно было бы написать
недурное произведение, хорошую драму, полную чувств и скеп
тицизма, под заглавием «Охота за невестой», начинающуюся,
допустим, беседой в клубе часа в два ночи между проиграв
шимся молодым человеком и ему подобными приятелями; пер
вая фраза — циничное восклицание: «На худой конец — можно
жениться!»
Живущих во время республики поражает, какое огромное
значение имели слова «королевская власть» в XVIII веке и до
какой преданности, а то и низости возвышались или опускались
люди во имя короля. Все это потому, что никто никогда не хо
тел судить об идеях прошедшего века, исходя из идей того же
века, — судят вечно на основании послевзятости более позднего
времени, своего времени. Так вот, быть может, через двести лет,
когда железные дороги сблизят языки и народности, когда все
увидят, сколько прекрасного, нелепого, бесчеловечного, фанати
чески глупого, мещански дурацкого, всенародно героического
было сделано во имя другого великого слова «Родина», — то
удивятся не меньше. <...>