Дни яблок
Шрифт:
— Безобразит на базаре. — бойко рапортовал я.
— Сплошные „зэ“, сколько зудения у тебя получилось, надо же, — уважительно произносила тетя Алиса. — Так что там Лика носит на базар?
…Совсем недавно, зимой, мне позвонил Додик.
— Hello, it’s Elijah Golod say, — проскрипел телефонный робот. — Artist…
— Алло!!! — смял скрипучий голос своим весёлым и густым басом повзрослевший брат. — Алло!? Сашка, это ты? Алло? — крикнул он, и мне показалось, что мобильник сейчас лопнет вместе с моей барабанной перепонкой.
—
— Да, это Дод, Илья, то есть, — хрипловато отозвался он, и мне почудился незримый и кашляющий дядя Жеша. — У нас шесть утра…
— И что, в это время ты обычно кричишь? — ядовито поинтересовался я.
— И бегаю, — отозвался из-за океана Додик. — Бегаю и кричу, так доктор сказал. А как ты знаешь?
— Догадался… — устало выдавил я.
За окнами была тьма. И холод, обещанный мне сто тысяч и ещё двадцать зим тому, подступил до невозможного близко.
— Алло, Саша? — проговорил Додик значительно тише. — Ты там?
— Здесь, — отозвался я. Воцарилась тишина, перемежаемая трансатлантическими помехами.
— Мне позвонила мама, — сказал Илья, и голос его сделался гулким. — Она сказала, — он замолчал, — сказала… тётя Лика, что она… Саша?
— Да, — тускло сказал я в ответ. И печаль моя поспешила через океаны и горы, вместе со всеми четырьмя ветрами и подводными течениями. Додик в Америке. Тётя Алиса в Берлине. Дядя Жеша там же — похоронен неподалёку от Шпрее. На небольшом белом камне надпись, словно росчерк углём: „Геннадий Голод“. Я видел фото надгробия. Я помню дядюЖешу. „Геннадий Голод, — говорил он когда-то. — Это имя знают“.
— Может быть, я буду в субботу? Если выберусь, — предположил Додик с той стороны Атлантики. — Мама не сможет, ей только что разломали челюсть — будут импланты ставить, она ослабела, но рвётся…
— Не нужно этих трат, — скатал я. — Просто помяните. Ты ведь знаешь как…
…Дверь в тёти-Алисину квартиру была полуприкрыта. Как обычно.
— Вдруг мне придётся выйти? — спрашивала тетя Алиса, как всегда, сразу у всех. — И я не сразу вспомню, где ключ? Или кто-то придет. А я не услышу? Вы же знаете наш звонок. Так пусть заходит…
Я зашёл. Тётя Алиса была в дальней от входа — двусветной угловой комнате.
Теперь мне кажется, что вся их квартира состояла из той самой двусветной комнаты и вращалась с некоторым скрипом вокруг неподвижной тёти Алисы, с её досками и подрамниками.
— Очень хорошо, что ты зашёл, — сказала мне тётя Алиса сверху. Она стояла на трёх томах медицинской энциклопедии, тома лежали на толстенном справочнике „TEMPERA“, справочник лежал на стремянке, стремянка возвышалась на столе.
— Мучаюсь с освещением, — преспокойно заявила тётушка, размахивая марлей на своей верхотуре. — Не могу работать во второй половине дня, сейчас. Свет какой-то жидкий, ты обратил внимание? Будешь говорить мне — есть тень от ангела на печке или нет.
— Осень, — отделался кратким замечанием я, — спускается.
Верх высоченных „английских“ окон в квартире тёти и дяди был забран филёнками.
Я сел на жёсткую тахту и принялся рассматривать потолок. Клеточки теней от окна на нём мне некогда удалось обвести углём. И не спрашивайте как. Шестнадцать клеточек, шестнадцать цифр в них, лёгкий, почти осыпавшийся от времени штрих.
• • •
— Я нашёл твою абракадабру с потолка, — проорал мне недавно Додик из мобильного. С возрастом тётя Алиса стала хуже слышать, и, общаясь с родственниками, Илья орёт по привычке.
— Вверх посмотрел? — спросил я его.
— Вообще-то да! — крикнул Илья. — Я в Барселоне сейчас.
— А я в Крумлове. — прокричал в ответ ему я. В замковом рву, далеко внизу, отозвался местный одомашненный медведь.
— Разве есть такое место? — недоверчиво спросил Илья, прослушав медвежий вокализ.
— Если я в нём нахожусь, то оно есть, кроме того, ты именно сюда в звонишь, — льстиво заметил я.
— А, ну да, — отметил непреложность сотовой связи Додик. — Я чего звоню! Ты же ничего не знаешь!!! Твоя абракадабра — это, оказывается, Гауди, волшебный квадрат!
— Всегда знал, — сказал я.
— Я просто в шоке, — проорал Илья. — И мне никто не верит, что я это всё детство видел!
— Вот мне в детстве тоже никто не верил, — заметил я ворчливо. — Ладно, пока. Маму целуй.
— Восстанавливает Берлин, — горделиво заметил Додик. — Панно для больницы закончила. Ну, пока…
Тётя Алиса, ничего пока не знающая о панно в берлинской клинике, ловко балансировала на хлипкой опоре из книг. Ткань, очень похожая на огромный кусок тщательно подштопанной марли, обвивала её снизу, придавая сходство с рождественским ангелом — бескрылым и черноволосым.
— Эти четыре метра, — беззаботно чирикнула тётушка и перекинула через непонятно откуда взявшийся в их квартире карниз для штор белую пелену, — всё-таки очень высоко, я считаю, и ещё такие объёмные окна при этом. Жеша говорит, это „школа Глазго“, — сообщила тётя Алиса и подёргала ткань вверх-вниз. Стол под стремянкой угрожающе скрипнул. Тень от переплёта на потолке исчезла, оставив вместо себя зыбкие контуры. Я потрогал гвоздь в кармане.
Хотелось бы мне того или нет, но носить с собой холодное железо — наша прямая обязанность. Тем более кованое в кузне, тем более давно. Я ношу с собой осколок гвоздя. Острый конец его давно обломан и шляпка раскололась ровнёхонько пополам, так что гвоздь нынче напоминает буквицу „т“ Или крест. Меч веры, из кованого железа. Дар не подарок.
Из коридора, прямого и тёмного, в светлую, полную бледного закатного света комнату неслышно вплыла суть. Высокая старуха в сером платье, с аккуратно уложенными в пучок волосами. Неодобрение катилось впереди неё, расталкивая пылинки.