Эскамбрай
Шрифт:
Ах, солнечный дом, дом, где пробивается золотой свет по утрам через тонкие щели в жалюзи... А Факундо, между прочим, понял меня с полуслова.
– Я уже отвык от того, чтобы меня гоняли и в хвост и в гриву. И со своей женой спать хочу сам.
Тут мы все рассмеялись, потому что в том состоянии, в котором он был, ему было не до любезничания; а когда я напомнила про должок Марте, то рассмешила даже Ма Ирене.
– Шлюха толстозадая, - беззлобно ворчал Факундо.
– Ей-богу, чем с ней связываться, лучше насыпать ей реалов из капитанского мешка, пусть себе купит по своему вкусу стоялого жеребчика...
Он только и мог на первых порах, что держать
– Знаете что, ребята, - сказал он, - хорошо гулять на воле, но я хотел бы от этих прогулок отдохнуть.
– Видно, что ты настоящий негр, Гром, - поддел его Каники.
– У тебя запала до первой неудачи.
– Я не помесь дьявола с мандингой, - отвечал Факундо, - если только мать не соврала мне - то чистокровный лукуми. Нет, лукуми тоже не прочь подраться. Но если в драке разбили сопатку - отлежись и уйми кровь.
Отлеживаться ему пришлось долго. Начался сезон дождей, ноябрь громыхал грозами, а он только-только передвигался по хижине без посторонней помощи. Каники то появлялся, то исчезал, иногда прихватывая с собой Идаха. Просился с ними и Пипо, и однажды выпросился вместе с крестным наведаться в Касильду - он там пробыл неделю, не считая дороги туда и обратно. Парню в усадьбе не понравилось: того нельзя, этого не делай - но он вынес из этого визита нежные воспоминания о конфетах и расписную азбуку. Сластеной он остался по сию пору, а азбуку одолел сам, почти без нашей помощи - лежа на пузе, ножки кверху, на циновке, расстеленной у порога, подперев кулачками щетинистую стриженую головенку, и толмачил по складам, а за дверным проемом лупил косой дождь... Забыла сказать, что все в то время ходили стриженные налысо. Факундо принес из каталажки вшей. Белому еще можно спастись от этой напасти частым гребнем, но для негров единственный способ от них избавиться - снять вместе с волосами. Так все и сделали - кроме меня. Ко мне эта дрянь не липла. Чем я им не нравилась - ума не приложу, но за мои без малого сто лет (а в какой грязи приходилось иной раз обретаться!) ни одна вошь, ни одна блоха не грызнула даже по ошибке. Так что мои косы остались при мне.
Вообще сезон дождей невеселое время, но в тот год он выдался особенно тоскливым. Мало гроз, после которых облака рвались клочками и выглядывало голубое небо, много нудных, затяжных, обложных, многодневных дождей, особенно тяжких в хижине, в которой все щели продувались сырым ветром. Факундо всегда не любил сырости, а тут он еще хворал, и слякоть, конечно, здоровья не добавляла. Нет, это было полгоря - все равно дело шло на поправку. Горе в том, что мы с ним оба затосковали, - как будто давала отдачу лихая жизнь последних лет, отрыжка после пированья. То, что избавляло от лесной зеленой тоски, само вогнало в тоску. Неудача тут была ни при чем - да и разве можно был назвать неудачей переделку, из которой все вышли живыми? Наоборот, удача, успех. Но, может быть, эта выходка потребовала слишком большого напряжения сил, и мы выдохлись, - по крайней мере, в течение многих недель не только больной Гром, но и я чувствовала себя совершенно обессиленной. Ничего не хотелось делать, через силу выполнялись самые необходимые ежедневные дела, пища теряла вкус, а краски - яркость. Мы подолгу сидели в хижине у огня - а куда ж пойдешь под проливным дождем, расквасившим все тропинки?
– и между прочим подолгу перебирали все подробности происшествия. И уж, конечно, разобрали по косточкам все слова капитана, все мелочи - тон, жесты, выражение лица, все, что удалось рассмотреть при скудном свете, когда
– Сандра, он без ума от тебя до сих пор, - говорил Гром.
– Когда он о тебе заговаривал - глаза у него были тоскливые и больные. Крепко же ты ему заморочила голову.
– Да уж, - отвечала я, - ты сам не скажешь, что я вертихвостка, но если я кому морочу голову, то делаю это основательно. Правда, для этого надо иметь эту самую голову.
– Не обязательно, - возражал муж.
– У сеньора Лопеса, можно сказать, головы отродясь не было, а ты умудрилась заморочить ту тыкву, что сидела у него на плечах. Хорошего мало вышло, но - что было, то было.
Конечно, мы много раз возвращались к предложению капитана. Чего, казалось бы, возвращаться - уж отказались, так и поставили бы крест. Но нет - вновь и вновь говорили об одном и том же. Соблазн был все-таки велик.
Факундо сказал:
– Знаешь, я не ревнивый. Нравится тебе дон Федерико - ладно. Ради детей я согласен многое проглотить. Но если тебя от него с души воротит, а тебе его придется ублажать - такого я не потерплю.
– Все зависит от того, с каким уважением отнесется он к тебе и твоему сыну.
– Все зависит от того, с каким уважением отнесешься ты сама к себе и что ты от него потребуешь.
– А ты думаешь, стоит попробовать?
Он пожал плечами. Надо было понимать так: и хочется, и колется. Всегда решавший все сразу, тут он колебался.
– Что еще скажет на это куманек, - произнес он.
– Или думаешь, лучше ничего ему не говорить?
– Я не знаю даже, что скажу на это сама, - возразила я.
– А куманьку это будет как ножом по живому.
Факундо помолчал еще и сказал то, что меня просто поразило:
– Я готов бросить всю затею, не начав, потому что нам будет стыдно перед Каники.
Он был, конечно, прав. Мы ощущали на себе жар огня, палившего его душу. Мы любили его и шли за ним; а он любил нас и верил. Мы не могли его оставить таким образом.
Он был одни такой - человек, примирившийся со своей преждевременной смертью, ждавший ее к себе поминутно, словно старого приятеля. Он был отмечен черным облаком, - и даже Марисели не могла много изменить. Она сама была отмечена этим пятном - только не наделена такой Силой.
И так, и этак прикидывали мы - на это уходили недели... И в конце конов решили оставить предложение капитана без ответа. Ах, сеньор, свобода - сладкая отрава, неволи горек хлеб, а самые крепкие цепи - те, что человек накладывает на себя сам, цепи своих привязанностей и дружбы.
Как ни долго длились дожди, как ни мучила нас хандра, - всему на свете приходит конец. Мы пережили ту зиму. Снова будто вымытое засинело небо - наступил февраль, ясный, прохладный, бодрящий. Давно я не встречала эти дни с такой радостью и надеждой, неизвестно откуда взявшейся.
Сыну в эти дни исполнилось восемь, и хотя точную дату его рождения я назвать не могла, - календарь для нас оставался понятием отвлеченным, - главное, что он родился в эти прозрачные дни. Я про себя знала, что тоже родилась в феврале - и меня всегда волновало без причины это время. И если так считать, то мне в ту зиму исполнилось двадцать восемь.
Но что-то в тот февраль тревожило и бередило больше обычного, и по временам, обманывая слух, чудился отдаленный, замирающий, протяжный звук. Я не поверила себе, услышав его впервые. Но он повторялся сильнее и сильнее, пока не зазвучал в полную силу, тревожил и звал. Кто слышал его однажды - не может не узнать, а я его уже слышала. В тот же вечер я сказала мужу: