Ган Исландец
Шрифт:
Шумахеръ махнулъ рукой.
— Довольно, перестань, дитя мое.
Этель закрыла книгу.
— Этель, — спросилъ Шумахеръ: — вспоминаешь ли ты когда Орденера?
Молодая двушка смутилась и вздрогнула.
— Да, — продолжалъ онъ: — Орденера, который отправился…
— Батюшка, — перебила Этель: — что намъ за дло до него? Я раздляю ваше мнніе: онъ отправился, чтобы никогда не возвращаться сюда.
— Не возвращаться сюда, дитя мое! Я не могъ этого говорить. Не знаю, но какое-то предчувствіе напротивъ убждаетъ меня, что онъ вернется.
— Вы этого не думали, батюшка, когда
— Разв я выражалъ къ нему недовріе?
— Да, батюшка, и я раздляю вашъ взглядъ. Я думаю что онъ обманулъ насъ.
— Обманулъ насъ, дитя мое! Если я такъ думалъ о немъ, я подражалъ людямъ, которые обвиняютъ, не разбирая вины… До сихъ поръ я не зналъ человка преданнее Орденера.
— Но, батюшка, уврены ли вы, что подъ его добродушіемъ не скрывается вроломства?
— Обыкновенно люди не лицемрятъ съ несчастнымъ, впавшимъ въ немилость. Если бы Орденеръ не былъ преданъ мн, что могло привлечь его въ эту тюрьму?
— Убждены ли вы, — слабымъ голосомъ возразила, Этель: — что, приходя сюда, онъ не имлъ другой цли?
— Но какую же? — съ живостью спросилъ старикъ.
Этель молчала.
Ей невыносимо было продолжать обвинять своего возлюбленнаго Орденера, котораго прежде она такъ горячо защищала предъ отцомъ.
— Я уже не графъ Гриффенфельдъ, — продолжалъ Шумахеръ: — я уже не великій канцлеръ Даніи и Норвегіи, не временщикъ, который раздаетъ королевскія милости, не всемогущій министръ. Я презрнный государственный преступникъ, измнникъ, политическая чума. Надо имть много смлости, чтобы безъ брани и проклятій говорить обо мн съ тми, которые обязаны мн своими почестями и богатствомъ. Нужна большая преданность, чтобы перешагнуть, не будучи ни тюремщикомъ, ни палачомъ, порогъ этой темницы. Надо имть много героизма, дитя мое, чтобы являться сюда, называясь моимъ другомъ… Нть, я не буду неблагодаренъ, подобно всмъ людямъ. Этотъ юноша заслужилъ мою признательность. Не показалъ ли онъ мн своего участія, не ободрялъ ли меня?…
Этель съ горечью слушала эти слова, которыя обрадовали бы ее нсколько дней тому назадъ, когда этотъ Орденеръ былъ для нея еще моимъ Орденеромъ. Посл минутнаго молчанія, Шумахеръ продолжалъ торжественнымъ тономъ:
— Слушай, дитя, внимательно, я хочу поговорить съ тобой о важномъ дл. Я чувствую, что силы медленно оставляютъ меня, жизнь мало по малу гаснетъ; да, дитя мое, мой конецъ приближается.
Подавленный стонъ вылетлъ изъ груди Этели.
— Ради Бога, батюшка, не говорите этого! Пожалйте вашу несчастную дочь! Вы тоже хотите меня покинуть? Что станется со мною, одинокой на свт, если я лишусь вашего покровительства?
— Покровительство изгнанника! — сказалъ отецъ, поникнувъ головой: — Вотъ объ этомъ-то я и думалъ, потому что твое будущее благосостояніе занимает меня гораздо боле, чмъ мои прошлогоднія бдствія… Выслушай и не перебивай меня. Дитя мое, Орденеръ вовсе не заслуживаетъ, чтобы ты такъ сурово относилась къ нему, и до сихъ поръ я не думалъ, чтобы ты питала къ нему отвращеніе. Наружность его привлекательна, дышетъ благородствомъ; положимъ, что это еще ничего не доказываетъ, но я принужденъ сознаться, что замтилъ въ немъ нсколько добродтелей, хотя ему достаточно
Старикъ опять остановился и, устремивъ на дочь свой пристальный взоръ, добавилъ:
— Предчувствуя близость своей кончины, я размышлялъ о немъ и о теб, Этель; и если онъ, какъ я надюсь, возвратится, я избираю его твоимъ покровителемъ и мужемъ.
Этель поблднла и вздрогнула; въ ту минуту, когда блаженныя грезы оставили ее навсегда, отецъ пытался осуществить ихъ. Горькая мысль — такъ я могла быть счастлива! — еще боле растравила ея отчаяніе. Несчастная двушка не смла вымолвить слова, опасаясь, чтобы не хлынули изъ глазъ ея душившія ее слезы.
Отецъ ожидалъ отвта.
— Какъ! — сказала она, наконецъ, задыхающимся голосомъ, — Вы назначали мн его въ мужья, батюшка, не зная его происхожденія, его семьи, его имени?
— Не назначалъ, дитя мое, а назначилъ.
Тонъ старика былъ почти повелителенъ. Этель вздохнула.
— Назначилъ, повторяю теб; да и что мн за дло до его происхожденія? Мн не надо знать его семьи, если я знаю его самого. Подумай: это единственный якорь спасенія, на который ты можешь разсчитывать. Мн кажется, что, по счастію, онъ не питаетъ къ теб того отвращенія, какъ ты выказываешь къ нему.
Бдная двушка устремила свой взоръ къ небу.
— Ты понимаешь меня, Этель; повторяю, что мн за дло до его происхожденія? Очевидно, онъ не знатнаго рода, потому что родившагося во дворц не учатъ посщать тюрьмы. Да, дитя мое, оставь свои горделивыя стованія; не забудь, что Этель Шумахеръ уже не княжна Воллинъ, не графиня Тонгсбергъ; ты низведена теперь ниже той ступени, откуда сталъ возвышаться твой отецъ. Будь счастлива и довольна судьбой, если этотъ человкъ, какого бы онъ нибылъ рода, приметъ твою руку. Даже лучше, если онъ не знатнаго происхожденія, по крайней мр, дни твои не будутъ знать бурь, возмущавшихъ жизнь твоего отца. Вдали отъ людской ненависти и злобы, въ неизвстности, твоя жизнь протечетъ не такъ, какъ моя, потому что кончится лучше, чмъ началась…
Этель упала на колни передъ узникомъ.
— Батюшка!.. Сжальтесь!
Онъ съ удивленіемъ протянулъ руки.
— Что ты хочешь сказать, дитя мое?
— Ради Бога, не описывайте мн этого блаженства, оно не для меня!
— Этель, — сурово возразилъ старикъ, — не шути такъ цлою жизнью, которая лежитъ предъ тобой. Я отказался отъ руки принцессы царственной крови, принцессы Гольштейнъ Аугустенбургской, понимаешь ли? И понесъ жестокое наказаніе за мою гордость. Ты пренебрегаешь человкомъ незнатнымъ, но честнымъ; смотри, чтобы твою гордость не постигла такая же тяжелая кара.
— О, если бы это былъ человкъ не знатный и честный! — прошептала Этель.
Старикъ всталъ и взволнованно прошелся по комнат.
— Дитя мое, — сказалъ онъ, — тебя проситъ, теб приказываетъ твой несчастный отецъ. Не заставляй меня передъ смертью безпокоиться о твоей будущности. Общай мн выйти за этого незнакомца.
— Я всегда готова повиноваться вамъ, батюшка, но не надйтесь на его возвращеніе…
— Я уже все обдумалъ и полагаю, судя по тону, какимъ Орденеръ произноситъ твое имя…