Генерал Деникин. Симон Петлюра
Шрифт:
Путешествие совершалось без особых осложнений. На остановке читали приказы о бегстве Корнилова и генералов и о необходимости их задержания. Под Сумами поезд остановился в чистом поле, кто-то объяснил причину необходимостью проверки пассажиров — кого-то ищут. Екает сердце, рука в кармане сжимает револьвер, как оказалось потом, изломанный. За Славянском долгое лежание Деникина на верхней полке кому-то показалось подозрительным. Солдаты заговорили: «Полдня лежит, морды не кажет. Может быть, сам Керенский? (следует скверное ругательство). Поверни-ка ему шею!» Дернули за рукав. Повернулся и свесил голову. Солдаты рассмеялись, не установив никакого сходства, но за беспокойство угостили чаем. Никогда Деникин не соприкасался с гущей революционного народа и солдатской толпой так близко, как теперь, когда никто на него не обращал внимания, а он для окружающих был просто «буржуй», которого толкали и ругали — иногда злобно, иногда просто походя. «Теперь, — писал он потом, — я увидел яснее подлинную
В «Очерках русской смуты» Антон Иванович проникновенно запечатлел исключительно яркие по выразительности, горькие и печатаные картины драм и трагедий периода революции, о которых советская историография, с ног до головы опутанная идеологизированной методологией, предпочитала ничего не говорить, но его, наблюдавшего их воочию, они потрясли на всю жизнь. «Прежде всего, — писал Деникин, — разлитая повсюду безбрежная ненависть — и к людям, и к идеям. Ко всему, что было социально и умственно выше толпы, что носило малейший след достатка, даже к неодушевленным предметам — признакам некоторой культуры, чуждой или недоступной толпе. В этом чувстве слышалось непосредственное, веками накопившееся озлобление, ожесточение тремя годами войны и воспринятая через революционных вождей истерия. Ненависть с одинаковой последовательностью и безотчетным чувством рушила государственные устои, выбрасывала в окно вагона «буржуя», разбивала череп начальнику станции и рвала в клочья бархатную обшивку вагонных скамеек. Психология толпы не обнаруживала никакого стремления подняться до более высоких форм жизни: царило одно желание — захватить или уничтожить. Не подняться, а принизить до себя все, что так или иначе выделялось. Сплошная апология невежества. Она одинаково проявлялась и в словах того грузчика угля, который проклинал свою тяжелую работу и корил машиниста «буржуем» за то, что тот, получая «дважды больше жалованья», «только ручкой вертит», и в развязном споре молодого кубанского казака с каким-то станичным учителем, доказывавшим довольно простую истину: для того, чтобы быть офицером, нужно долго и многому учиться.
— Вы не понимаете и потому говорите. А я сам был в команде разведчиков и прочесть, чего на карте написано, или там что — не хуже всякого офицера могу.
И еще одна зарисовка талантливого очевидца и наблюдателя, выдающегося исследователя русской смуты: «Говорили обо всем: о Боге, о политике, о войне, о Корнилове и Керенском, о рабочем положении и, конечно, о земле и воле. Гораздо меньше о большевиках и новом режиме. Трудно облечь в связные формы тот сумбур мыслей, чувств и речи, которые проходили в живом калейдоскопе менявшегося населения поездов и станций. Какая беспросветная тьма! Слово рассудка ударялось как о каменную стену. Когда начинал говорить какой-либо офицер, учитель или кто-нибудь из «буржуев», к их словам заранее относились с враждебным недоверием. А тут же какой-то по разговору полуинтеллигент в солдатской шинели развивал невероятнейшую систему социализации земли и фабрик. Из путанной, обильно снабженной мудреными словами его речи можно было понять, что «народное добро» будет возвращено «за справедливый выкуп», понимаемый в том смысле, что казна должна выплачивать крестьянам и рабочим чуть ли не за сто прошлых лет их протори (устаревшее: расходы, издержки. — А. К.) и убытки за счет буржуйского состояния и банков. Товарищ Ленин к этому уже приступил. И каждому слову его верили, даже тому, что «па Аральском море водится птица, которая несет яйца в добрый арбуз и оттого там никогда голода не бывает, потому что одного яйца довольно на большую крестьянскую семью». По-видимому, впрочем, этот солдат особенно расположил к себе слушателей кощунственным воспроизведением ектиньи «на революционный манер» и проповеди в сельской церкви:
— Братие! Оставим все наши споры и раздоры. Сольемся воедино. Возьмем топоры да вилы и, осеня себя крестным знамением, пойдем вспарывать животы буржуям. Аминь.
Толпа гоготала. Оратор ухмылялся — работа была топкая, захватывающая наиболее чувствительные места народной психики».
И следующий сколок. Железнодорожник упрекает солдат за бегство с фронта. Солдат оправдывается:
— Я, товарищ, сам под Бржезанами в июле был, знаю. Разве мы побежали бы? Когда офицеры нас продали — в тылу у нас мосты портили! Это, брат, все знают. Двоих в соседнем полку поймали — прикончили.
Меня передернуло. Любоконский вспыхнул:
— Послушайте, какую вы чушь песете! Зачем же офицеры стали бы портить мосты?
— Да уж мы не знаем, вам виднее…
Отзывается с верхней полки старообразый солдат — «черноземного» типа:
— У вас, у шкурников, всегда один ответ: как даст стрекача, так завсегда офицеры виноваты…
— Послушайте, вы не ругайтесь! Сами-то зачем едете?
— Я?.. На, читай. Грамотный?
Говоривший, порывшись за бортом шипели, сунул молодому солдату засаленный лист бумаги.
— Призыва 1895 года. Уволен вчистую, понял?… Да ты вверх ногами держишь!
Солдаты засмеялись, но не поддержали артиллериста.
— Должно быть «шкура»… (так солдаты называли сверхсрочников. — А.К.), — процедил кто-то сквозь зубы».
А тем временем генерал Корнилов следовал
Туда же со всех концов страны стекались в это время офицеры, юнкера, кадеты, частично старые солдаты. В одиночку и целыми группами. Из развалившихся воинских частей, бежавшие от большевиков. Пробивались через советские кордоны. Неудачники оказывались в тюрьмах, заложниками красногвардейских отрядов или и вовсе погибали. Но это не останавливало беглецов. Через сплошное большевистское море они рвались на Дон, где вековые традиции казачьей вольницы и громкие имена казачьих вождей, уже 25 октября выступивших против большевистского переворота и поднявших знамя борьбы, служили для них яркими маяками. Добирались оборванные, голодные, измученные, по не павшие духом.
Огромные надежды возлагали на Дон Алексеев и его соратники. Они смотрели на него как на базу с большим экономическим и людским потенциалом, позволяющим развернуть армию, достаточную для возрождения рухнувшего порядка в России. Алексеев уже знал, что казаки, слывшие стойкой структурой российской государственности, теперь заболели самостийностью и сепаратизмом и не хотят идти в центр страны для ее усмирения, но он полагал, что родной донской край они будут защищать от нашествия большевиков. Однако обстановка оказалась куда сложнее. Каледин, ознакомившись с планом и просьбой Алексеева «дать приют русскому офицерству», в принципе согласился, по, исходя из настроений на Дону, посоветовал ему не задерживаться в Новочеркасске более недели и перенести реализацию своих планов за пределы области, например, в Ставрополь или Камышин. Но, невзирая на это, неугомонный Алексеев горячо взялся за дело. В Петроград полетели условные телеграммы о направлении в Новочеркасск добровольцев и денег, один из лазаретов по улице Барочной уже переоборудован для них в общежитие, ставшее колыбелью добровольчества.
Но ни лозунгов, ни целей стекавшихся волонтеров Алексеев не провозглашал. О направленности создававшейся им организации говорило лишь его имя. И повсюду пошли слухи о съезде «контрреволюционных офицеров» в Новочеркасске, вызывая недовольство и опасения, разжигавшиеся большевистской печатью. Заволновались рабочие Ростова и Таганрога. Степенное казачество усмотрело в нем причину, которая спровоцирует большевистское нашествие. А казаки-фронтовики, только что вернувшиеся в родные курени, которым опостылела война, враждебно встретили появление офицеров, боясь быть вовлеченными в «новую бойню». Только старинная казачья формула «С Дона выдачи нет» поддерживала самолюбие казаков и позволяла Каледину оправдывать свое «попустительство». Атаман то и дело просил Алексеева ускорить переезд своей организации и вести свое дело предельно тайным образом. Без средств в такой обстановке становилось все тяжелее. Только Каледин и его жена тайком, в порядке благотворительности «беженцам», оказывали помощь добровольцам. Алексеев выбивался из сил. Положение несколько поправилось, когда 20 ноября атаман решил разоружить два большевистских запасных полка, но поддержки со стороны донских частей не получил, после чего он обратился за помощью к Алексеевской организации, которая незамедлительно оказала ее. И тогда Новочеркасск впервые увидел добровольческий боевой офицерский отряд.
К этому времени Деникин уже приближался к цели своего путешествия. На Харьковском вокзале он случайно встретился с Романовским и Марковым. Пробились в один вагон поезда, следовавшего на Дон. На душе стало спокойнее. Марков, «денщик» Романовского, на короткой ноге с «товарищами», на остановках бегает за кипятком, ведет беседы самоуверенным топом, ежеминутно сбиваясь то на митинговую, то на культурную речь. Какой-то молодой поручик посылает его за папиросами, а потом нерешительно мнет бумажную купюру — дать или не дать ему на чай? Потом расспрашивает Романовского. Последний шепчет Деникину: «Изолгался я до противности».