Годзилла
Шрифт:
Рассказывать ничего не хотелось и я вскоре её покинул.
В вагоне метро мной овладела тоска и отчаяние, а вечером, лежа на узкой койке под одеялом, пахнущим хлоркой, я пытался восстановить в памяти мою маленькую комнату, стены, потолок и тихо играющий панк-рок. Не помню, но вроде бы это помогло мне спокойно уснуть.
***
С каждым днём прибывания в армии есть хотелось всё больше и больше. В некоторых случаях я даже стал ловить себя на мысли, что меня ничего так не заботило и не волновало, как мысль о том, когда же нас поведут в столовую. Промежутки между завтраком, обедом и ужином были невыносимо
Дома я прихватил с собой блокнот, решив оставлять в нём свои заметки. Ещё в карантине нам строго на строго запретили иметь календарь, не позволяя бойцам зачёркивать в нём дни, потому что это якобы давило на психику. Первым же делом я пошёл на небольшое ухищрение. Где-то посредине блокнота в клеточку, в каждую из них я проставил ручкой точки, сосчитав перед этим, сколько мне осталось дней до дембеля. Таких точек оказалось ровно триста, т.е. триста дней. Что бы не светиться, я решил зачёркивать точки на посту, когда оставался один в стакане, зачёркивая сразу по три точки за наряд.
Следующим моим шагом стало урегулирование всех моих посещений на КПП близкими, друзьями и знакомыми, дабы любым способом приостановить это дикое чувство голода и дискомфорта в желудке. На тех же постах я вспоминал все имена и фамилии, кого можно было под любым предлогом заманить к себе в часть. В месяце было четыре недели, следовательно, восемь выходных в месяц, минус те выходные, когда приходилось заступать в караул. Я распределил график посещений до самого июля, до того дня, когда должны были уйти наши “фазана”, понимая, что потом станет легче и подкреплять аппетит можно будет спокойно ходить в чифан.
Родителям в этом списке отводилось стабильно приезжать ко мне в часть раз в месяц, чтобы особо не напрягать и своим видом успокоить их волнения. Близким друзьям приходилось наведывать меня около двух раз. В первые месяца я вписал всех наиболее надёжных товарищей, которые бы без оглядки сорвались и приехали, не взирая ни на что. Ближе к концу весны в списках появились персоны, с которыми я практически и не общался, но что поделаешь, мне следовало как-то извиваться.
На посту я стал строить планы, когда вернусь домой, скину с себя эти кайданы и забуду всё, как страшный сон. Думалось лёгко особенно ночью, столько идей посещало мою голову, столько злоключений, и я с обидой для себя замечал, что мелочи, которые раньше не приходили мне на ум, сейчас становились так отчётливо ясны и понятны, рождая во мне сентиментальность.
Через чугунные ворота я смотрел на город, на прохожих людей, вдыхал его поры и с каждым разом влюблялся в его шум и движение.
Я снова стал писать стихи, предавшись пессимизму и унынию, грустным воспоминаниям и вещам, по которым я мог скучать только в лишении.
* * *
Пад
Углядаюся ў кавалак цяпер так любімага горада,
Напэўна ў каторы раз паслізнуся разам з вартасцю,
Усвядоміўшы фабулу жыцця і менавіта з гэтага моманту.
Перагортваючы ўспаміны, рэшткі эцюдаў і ўсё аб адным,
І толькі жоўты ліхтар, рэкламны шчыт і шоргат ног па бруку
Вымушае душы мой стракаты кілім,
Разгарнуцца ў снегу, аддацца ў паруку
Гэтым вулічным пахам, гэтым фразаў абрыўкам
І вільготнай шашы ў бязмежжах шляхоў,
Каб сказаць маім даўнім, хлапечым памылкам,
Што рака закіпела, пайшла з берагоў.
Хтосьці мне абяцае ў атрутным пакоі
Ціхі пошчак гадзін, недасолены лад
І дзіўнае ў гэтым адно – трызніць мроі
Аб цёплай кватэры галодны салдат,
Аб хлебе, мачанцы, гарэлцы з закускай,
Аб той, што казала – між намі сцяна,
Аб мове сваёй дарагой беларускай,
Аб тым, што аднойчы прыйдзе вясна,
Прыйдзе лета і восень чарговым збавеннем,
Каб вальней уздыхнуць на шырокай раллі,
І лягчэй прызямліцца ў штучным падзенні,
Не сказаўшы потым “а вось бы калі”.
Не хачу, не хачу я застацца без мэты
Ў вячэрняй імжы, дурной мітусні,
Абпаліць свае пальцы чужой цыгарэтай,
Абпаліць бяздзеяннем лепшыя дні.
І стаяць пад зоркамі каламутна-абстрактнымі,
Але жоўты ліхтар, рэкламны шчыт і шоргат ног па бруку
Пытаюць у мяне словамі далікатнымі:
“Ну што, “салабон”, працягнуць табе руку?”
***
Период февраль-март-апрель был самым адовым периодом моей службы и в особенности этот ад попал на караулы. К концу месяца наши караульные ряды укомплектовали новым пополнением. Пришли Ратьков и Мука, которых тут же поставили на второй пост, закрепив за ними кухню. Нехайчик сел за ТСО - постоянно прибывая в бодряке и пристально глядя в камеры слежения, охватывая весь “ближняк”. Со второго раза комиссию прошёл Игнатюк и его поставили на третий пост. Гораев выучил фамилии и машины всех генералов, и его первым отправили на почётный первый пост. С каждым разом Кесарчук стал проявлять свою необузданную агрессивность, наказывая нас за мельчайшие косяки запретом на курение и ограничивая иными на его взгляд излишествами.
После нашего внутрипериодного разделения, когда каждый стал сам по себе, “фазанам” пришлось самостоятельно сплочать наш шаткий коллектив. Начинали, как со старшего, с меня. Кесарь уличая меня за безделием, когда я делал вид, что изучаю статьи или убираю помещения, на самом деле занимаясь своими делами, принимал усилия поставить на кости.
– Жимани раз сто!
– За что это?!
– Не будешь? Ладно. Один!
– ревел разгневанный Кесарь.
И из кухни почему-то всегда прибегали то Ратьков, то Мукамолов.
– Упор лёжа принять, ваш товарищ на сержанта рамсы вздумал кидать.
Те послушно жали и лишь посыкивали в мою сторону. Через пару таких косяков, меня заела совесть.
А потом стал встревать Секач.
– Петрович, ты на кичу захотел?
– роптал тот.
– Приказы не обсуждаются. Ну-ка возьми огнетушитель и подержи его на вытянутых.
– Такие приказы я не исполняю, товарищ лейтенант.
– Первый период, сбор в сменяемой! – закричал Секач, поставив руки на пояс, как опытный тренер.