Игра. Достоевский
Шрифт:
— Да, это я, и всё проиграл.
Но Иван Александрович уже, очевидно, сладил с собой, натянул свою равнодушную маску и вяло, глядя на него не то с упрёком, не то с сожалением, сказал:
— Ну, до штанов, я гляжу, ещё не дошло.
Он с вызовом подхватил тяжеловатую шутку:
— Вот, продаю.
Иван Александрович внимательно посмотрел сначала на его брюки, потом на него самого и так же вяло спросил:
— Сколько бы вы хотели за них?
Он засмеялся колюче и сухо:
— Сто талеров, меньше нельзя.
Иван Александрович с сомнением покачал головой, что-то взвесил должно быть, подал пять гульденов и, чуть улыбнувшись одними глазами, по-прежнему вяло сказал:
— Штаны пока оставьте себе.
Он чуть не заплакал, схватил его пухлую мягкую руку и жалобно попросил:
— Голубчик,
Тот промямлил, не отнимая руки:
— Это всё пустяки, не стоит и говорить. Как-нибудь встретимся в Петербурге, можно отдать. У меня ведь есть на дорогу.
Он стиснул радостно руку:
— Благодарю вас, голубчик, благодарю!
Иван Александрович с обычной вялостью проворчал:
— Помните давешний ваш совет? Ну так вот, я уже проиграл, теперь желаю и вам проиграться.
Чувствуя деньги в руках, он ни о чём другом больше не думал, тем более об этих шутливых советах. Он тотчас встал за плечами пышной взволнованной дамы в чёрной шляпке с коротким серым пером и стал жадно следить за игрой. В выигрышах не наблюдалось никакого порядка. Он твердил про себя, что должен терпеливо, должен упорно, расчётливо ждать, но деньги жгли ему руку, нервы натянулись как струны, он собой не владел. Он безоглядно спешил и тут же кстати припомнил, что чужие деньги всегда приносят удачу. Прекрасно! В эту минуту он готов был поверить любому вздору, который обещал бы верный успех. И он тотчас выбрал число своих лет и бросил вспотевшие гульдены. Шарик медленно подкатился. Выигрыш выпал на сорок пять. Ещё десять гульденов придвинул крупье. Он все пятнадцать сразу поставил на то же число и сразу их проиграл.
Ноги у него подкосились. Он еле отошёл от стола. При выходе ему отдали шляпу. Он нёс её в бессильной руке. Солнце склонилось к закату. В каштановой аллее клубилась чёрная тень. Проигранных денег он не жалел. Сами деньги как деньги не волновали его. Они служили ему только средством. Жизнь прекращалась без них. Смерти-то он не боялся, но знал, что в гробу не напишешь роман.
Но о романе он подумал хоть с болью, но вскользь. Другое сокрушало его. Он должен был предстать перед ней, и она, молодая и чистая, снова увидит его в поражении, в какой уже раз. Не в проигрыше, не в проигрыше было тут главное дело, а именно в роковом поражении, всё было в том, что он не сумел с собой совладать и опять, в какой уже раз, против воли уступил сам себе. Это сознание собственной слабости было убийственно, это, казалось, невозможно было перенести, но он тут же нехотя усмехнулся, что человек так уж устроен, что может перенести решительно всё, и тотчас услужливо предстало оправдание, что сдержать себя он не мог, что вынужденной была сама эта уступка себе, что она вызвана тяжёлым давлением обстоятельств на его разум и волю и что эти-то вот обстоятельства и надо винить куда больше, чем винил он себя, но он усмехнулся гневно в ответ на эту извечную хитрость ума: «Среда-с заела-с, да-с!» Да была отвратительна и хитрость сама по себе, напоминая ему, что он всё-таки раб, не среды, так увёртливых выкладок разума, а он всегда и во всём желал оставаться свободным. Да, он должен был оставаться собой, несмотря ни на что, он должен был удержаться вопреки своей слабости, пусть понятной, но от этого ничего не менялось, удержаться вопреки любым обстоятельствам, вопреки, как говорится, всему. Ведь он не признавал заслуги в покорности. В его глазах только сопротивление любым обстоятельствам возвышало человека до человека.
И он сознавал себя ничтожным и низким. Душа его опять ослабела. В ней иссякла энергия жизни. Одно только тревожное, смутное в ней оставалось. Казалось, обессиленная душа готова была докатиться до самого дна, словно лишь для того, чтобы пуще и гаже испачкать и унизить себя, и он по опыту знал, сколько времени и сколько усилий борьбы потребуется ему, чтобы вернуть себе прежнюю силу.
И он казнил себя беспощадно. Он требовал от себя навсегда покончить с этим позором. И эти проклятия были так яростны, что ему начинало казаться, что всё это позорное, худшее, слабое словно бы присыхает, отмирая в нём, как отмирает на царапине струп, и ему предстоит начать жизнь сначала, как воспрявшему от глубокого сна.
И
Но загадка: предчувствие обновления продолжало расти, и ему нестерпимо хотелось как можно скорей покаяться и оправдаться перед той, которую он так боялся обидеть своим покаянием, чтобы его обновление в самом деле стало возможным. Он почти побежал.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
На бегу он старался ободриться, чтобы предстать перед ней не в таком вот истерзанном виде. Он собирал потерянное, расслабленное лицо, но у него ещё не было сил по-настоящему подумать о нём. Неряшливый костюм представлялся первее всего, и он рывками, поспешно пытался придать ему самый приличный, самый выгодный и презентабельный вид, чтобы хоть этим внешним приличием прикрыть следы безумного поражения, раскаяться в котором он собирался, это само собой разумелось, и уж так и положено было во всём, лгать он не собирался, да и невозможно было солгать, ложь открылась бы тотчас, но ведь не в тот же раскаяться миг, как вошёл, словно дубиной по голове, а приготовиться, приготовиться надобно, а вот это-то, как он видел, сердясь и страдая, никак не удавалось ему. Проклятые полы совершенно измятого, какого-то словно бы грязного сюртука беспокоили прежде всего, беспокоили чрезвычайно, ведь в любом сюртуке это первая вещь, но они, разлетаясь как птицы от каждого шага, до безобразия, до чёрт знает чего делали сюртук неприличным. И где он его так странно измял? Словно вдребезги пьяный на задворках валялся.
Рассуждая почти вслух сам с собой, задавая эти бессмысленные вопросы, но словно бы не себе, а кому-то другому, он позабыл совершенно о пуговицах и придерживал проклятые полы руками. Всё лицо отвратительно мелко дрожало, стыд и страх застыли в беспокойных глазах, и он, предчувствуя это, даже твёрдо зная по опыту, что это именно так, стыд и страх, клонил голову долу, весь подавшись вперёд, неловко пряча лицо от редких и, разумеется, равнодушных прохожих, угрюмо и неприязненно сутулилась большая спина, он точно убавился да именно и хотел убавиться в росте. Какого черта они должны глазеть на него? И беспокойно прилаживал одну ускользавшую полу к другой, такой же подвижной и вёрткой, но они нахально не поддавались ему, и он часто перебирал их, теребил, запахивал на тяжко дышавшей груди и ладонями крепко-накрепко прижимал к себе.
В почерневшем, без травинки дворе, за ржавой железной калиткой, двое мальчишек, дети хозяев, с остервенением били друг друга, вернее, десятилетний розовощёкий рыжий крепыш наседал на восьмилетнего худосочного брата с жидкими косицами белокурых волос, а тот, согнувшись, истошно визжа, прикрывался левой тонкой, одна косточка в коже, рукой, а правой отталкивал раззадоренного слабостью, скалившего зубы здоровяка. Из разбитого носа капала яркая свежая детская кровь, вокруг драчунов визжали младшие сопливые сёстры.
Тотчас забыв о проигрыше, сюртуке и позоре своего поражения, выпустив упрямые полы, Фёдор Михайлович проворно присел, ухватил старшего за плечо и отодвинул решительно в сторону, сердито, с упрёком взглянув на него. Спасённый малыш поднял взмокшую всклокоченную головку с распухшим от слёз и ударов лицом. Зрачки жёлтых глаз расширились от злобы и ужаса. На белёсых редких ресничках дрожали крупные капли, красный нос походил на сосульку.
Выхватив белый платок, обтирая лёгким прикосновением кровь, он с сильным акцентом говорил по-немецки:
— Голову назад, вот так, подержи немного, мой мальчик, сейчас всё пройдёт, а ты...
Он сурово обернулся к другому:
— Больше дружить с тобой не хочу.
Погладив побитого по макушке, оставив прижатый к носу платок, он не спеша пошёл через двор, но тотчас забыл о ребятах. В виноватой душе по-прежнему было черно, и свет обновления брезжил всё глуше и дальше, а ноги вдруг ослабели и не хотели идти. Едва переступая, с трудом одолевая крутые ступеньки, он взобрался наверх. Едкий колющий чад горевшего угля ударил отвратительно в ноздри. Чад шёл из кузницы, занимавшей нижний этаж. Там гремело и скрежетало железо. Под ногой ощутимо дрожали ступени. В голове замутилось, к горлу подступила тошнота.