Кафка. Жизнь после смерти. Судьба наследия великого писателя
Шрифт:
«Я весь – литература, – писал Кафка в 1913 году, – и ничем иным не могу и не хочу быть… Все, что не относится к литературе, наводит на меня скуку».
Кафка, как правило, направлял свою энергию внутрь. Одержимость письмом придавала ему склонность к аскетизму, которой так не хватало Броду. «Когда по моему организму стало ясно, что писание – это самое продуктивное направление моего существа, – писал Кафка в 1912 году, – всё устремилось на него, а все способности, направленные на радости пола, еды, питья, философских размышлений и, в первую очередь, музыки, оказались не у дел»4. В дневниковой записи от августа 1914 года он выразился иначе: «Желание изобразить мою исполненную фантазий внутреннюю жизнь сделало несущественным всё другое, которое потому и хирело и продолжает хиреть самым плачевным образом»5. «Я весь – литература, – писал Кафка в 1913 году, – и ничем иным не могу и не хочу
Были между этими людьми и другие показательные контрасты. Опытный композитор и пианист Брод имел изысканный вкус, тонко разбирался в музыке, делал музыкальные переложения произведений Гейне, Шиллера, Флобера и Гёте. (Он изучал музыкальную композицию у Адольфа Шрайбера, ученика Антонина Дворжака, и гордился дальним родством с известным французским гобоистом Анри Бродом.) Стефан Цвейг вспоминал, как «его маленькие, девичьи руки плавно блуждали по клавишам рояля». В один из вечеров 1912 года, когда в Праге читал лекции Альберт Эйнштейн, Брод и знаменитый физик вместе исполнили скрипичную сонату. Леон Ботстайн, американский дирижер и президент Бард-колледжа, полагает, что в случае Брода «музыка способствовала тому, что казалось невозможным в политике: налаживанию общения между чехами и немцами».
Кафка, напротив, признавал свою «неспособность всерьез наслаждаться музыкой». Он никогда не рвался в оперу или на концерты классической музыки. Он повинился перед Бродом в том, что не может отличить произведения Франца Легара, писавшего легкие оперетты, от творений Рихарда Вагнера, который в своей музыке дал голос дионисийским страстям германских мифов. (Брод очень восхищался музыкой Вагнера и утверждал, что никогда не читал многословные антисемитские статьи композитора.)
Конечно, в прозе Кафки присутствует музыка. Так, в повести Кафки «Превращение» (нем. Die Verwandlung) Грегор Замза, обратившийся в отвратительное насекомое, выбегает из своей комнаты в сторону вибрирующего звука скрипки своей сестры Греты. «Был ли он животным, если музыка так волновала его? – спрашивает он себя. – Ему казалось, что перед ним открывается путь к желанной, неведомой пище… Никто не оценит её игры так, как оценит эту игру он»8. В первом романе Кафки «Америка» Карл выражает тоску иммигрантов дилетантским исполнением старой солдатской песни своей родины. В повести «Исследования одной собаки» рассказчик посвящает свою жизнь научному изучению загадки семи «музыкальных собак» (Musikerhunde), танцующих под музыку, которая сначала подавляет, но в конце концов примиряет его с собачьим племенем.
И все же создатель Замзы считал себя «полностью оторванным от музыки», и это переполняло его «тихим сладким горем». «Музыка для меня – как океан, – говорил Кафка. – Она захватывает меня и переносит в состояние изумления. Я радуюсь, но я также беспокоен, потому что сталкиваюсь с бесконечностью. Очевидно, я бедный несчастный моряк. А Макс Брод – полная противоположность. Он торопливо ныряет в волны звука. Сегодня он чемпион по плаванию»9.
Кафка не гнался и за эротическими удовольствиями, которые Брод превозносил как в жизни, так и в литературе. Они вместе посещали публичные дома в Праге, Милане, Лейпциге и Париже. Но если Брод, завсегдатай престижных пражских борделей вроде Salon Goldschmied, «с восторгом описывает в своём дневнике торчащие груди молодой проститутки», как пишет Райнер Штах, то Кафка после посещения одного из тридцати пяти борделей Праги признавался Броду, что он «отчаянно нуждается в простой ласке». Брод, который называл себя дамским угодником и поклонником женщин, говорил с Кафкой о «естественном расположении к женщинам и желании полностью от них отказаться». Брод отправлялся в кафе Cafe Агсо, чтобы порыться в эротические рисунках Обри Бёрдслея или «с воспалённым воображением» почитать воспоминания Казановы о его приключениях. (Кафка «счёл их унылыми», – пишет Брод.) «Для меня, – говорил Брод Кафке, – мир приобретает смысл только через женщину». Кафка, возможно, имел в виду именно Брода, когда писал, что «мужчины, ищущие спасения, всегда бросаются на женщин»10.
Для Брода же секс и искупительная сила женщин были делом серьёзным. «Из всех посланников Бога, – писал Брод, – Эрос говорит с нами наиболее решительно. Он быстрее всего ставит человека перед славой Божьей». В отличие от христианства, которое, по словам Брода, делает при слове «плоть» «кислое лицо», иудаизм разворачивается во всю свою силу. «Великолепное достижение иудаизма, – пишет Брод в своем 650-страничном философском трактате „Язычество, христианство, иудаизм“ (1921), – освещающее тысячелетия, – это признание земного чуда, самой чистой формы божественной благодати, «божественного пламени», именно в любви – и
Точно так же многое зависит от эроса и в произведениях Брода. Так, в его небольшом романе «Чешская служанка» (Ein tschechisches Dienstmadchen, 1909) показан уроженец Вены немец Уильям Шурхафт – лингвист из Праги Павел Эйснер (1889–1958) называет его «символической фигурой еврейского интеллектуала из круга пражской буржуазии». Уильям влюбляется в молодую замужнюю чешку, которая работает горничной в его отеле, и получает от нее «сладкое чувство истинного существования». Литературный критик
Лео Герман, тогдашний председатель Пражской ассоциации «Бар-Кохба», заметил: «Молодой автор, по-видимому, считает, что национальные проблемы могут быть решены в постели». (Как вспоминал Брод, прочитав это замечание Германа, «я в ярости вскочил».) А в 1913 году венский писатель Леопольд Лигер обвинил Брода в том, что он сочиняет свои любовные стихи в постели12.
«Молодой автор, по-видимому, считает, что национальные проблемы могут быть решены в постели».
Роман Брода «Три любви» (Die Frau Nach der Man Sich Sehnt, букв. «Женщина, которую желают мужчины», 1927) можно рассматривать как намёк на драматичные отношения между Кафкой и его любовницей, чешской переводчицей Миленой Есенской, бывшей замужем. Милена была в равной степени занята как верностью прозе Кафки, так и неверностью своего мужа. Герой Брода находит чистую любовь в Сташе, в «священном экстазе, дарованном женщиной», в «призыве из вечного небесного дома, обращённого к нашим душам». Сташа, как и Милена, не может и не будет бросать своего мужа, несмотря на его делишки. (Брод познакомился с мужем Милены Эрнстом Поллаком в пражской литературной среде, а имя для своей героини, скорее всего, взял у одной из самых близких подруг Милены, переводчицы Сташи Йиловской.) В 1929 году по роману Брода был снят немой фильм с Марлен Дитрих в роли Сташи.
Кафка, напротив, в дневниковой записи от 1922 года задавал себе вопрос: «Что сделал ты с дарованным тебе счастьем быть мужчиной? Не получилось, скажут в конце концов, и это всё»13. Кафка также отмечал, что некоторые из литературных предшественников, которыми он восхищался больше всего – Клейст, Кьеркегор, Флобер, – всю жизнь оставались холостяками. «Ты избегаешь женщин, – говорил Брод Кафке, – ты пытаешь прожить без них. Но этого не получится». (Эту критику он переносил и на некоторых персонажей, созданных Кафкой. Так, он обвинял Йозефа К., героя «Процесса», в неспособности любить (Lieblosigkeit).
«Ты избегаешь женщин, – говорил Брод Кафке, – ты пытаешь прожить без них. Но этого не получится».
Тем не менее Брод часто искал совета Кафки, когда сталкивался с превратностями юношеской любви. Так, в 1913 году Брод увлёкся Эльзой Тауссиг, будущей переводчицей с русского и чешского языков на немецкий. Кафка отметил, что «я сильно поощрял Макса и даже смог помочь ему определиться». Но после их помолвки Кафка заметил, что «когда всё было сказано и сделано, он фактически отдалился от меня».
Словом, это была не просто дружба, а литературная взаимосвязь между двумя совершенно разными типами людей – между гениальным писателем и писателем «вкусовщины», который признавал гениальность первого, но не мог её разделить. В этих запутанных взаимосвязях возникает ряд вопросов: как Кафка воспринимал произведения Брода? И был ли Брод случайным спутником литературного творчества Кафки или каким-то внутренним движителем его писаний?
Как бы то ни было, Брод по крайней мере в одном смысле считал себя Zwischenmensch – посредником, балансировавшим между немецкой, чешской и еврейской культурами и, следовательно, настроенным на каждую из них. «Там, где встречаются три культуры, – говорил он, – быстро возникает взаимопонимание». В то время, когда Прага, по выражению Энтони Графтона, стала «европейской столицей грёз космополитов», Брод занял место главного litterateur в культурном котле, известном как Пражский круг. (В Праге «на десяток немцев приходилась дюжина литературных талантов»14 – заметил как-то пражский художественный критик Эмиль Фактор.) Брод, в юном возрасте опубликовавший произведение под названием «Вундеркинд», рано заявил о себе как о многогранном поэте, романисте и критике – не говоря уже о таких его качествах, как предприимчивость и коммуникабельность. Начатая тогда карьера впоследствии принесла ему признание самого успешного пражского писателя своего поколения. Райнер Штах отмечает, что в возрасте 25 лет Брод уже находился на уровне Германа Гессе, Гуго фон Гофмансталя, Томаса и Генриха Маннов, Райнера Мария Рильке и других ведущих литературных светил. Вот что писал в 1912 году 27-летний литератор и журналист из Праги Эгон Эрвин Киш, который посетил кафе в лондонском Ист-Энде, где собирались говорящие на идише люди: