Колесом дорога
Шрифт:
— Как же ты ее?
— Просто за губу,— и, видя, что Махахею хочется подробностей, принялся рассказывать, как ему надо было ехать за сеном, кобылку дали на полдня, а она уже отработала свое в ночь, И в оглобли ни в какую. Он и бил, и хвост крутил, и под хвост уже хотел колючку ставить, да не нашел. Запалил под нею пук соломы, солома горит, шерсть на кобылке уже под брюхом трещит, а она как вкопанная.— Ведает, что сверхурочно заставляют робить, уперлась, хоть правление созывай, норовистая, ну и мы, Ерши, народ колючий. Зашел спереди, в глаза ей посмотреть, а она морду воротит. Тут я осатанел. Ах ты, скотина, думаю, у меня ж работа стоить. Кто ж ее за меня робить будет? И за губу ее. Она голову вниз, губы поджала, болить, крепко хватил. И стоим мы, зубы один на одного выскалили. Гляжу я, слеза у нее из глаз, и у меня, чувствую, слеза. Разжал зубы. Она заржала и морду свою
На том Махахей и расстался с Ершом. Идти ему оставалось совсем ничего, метров двести ложбинкой, низом, а за ложбинкой была у речки протока, километра три, с тихим, почти не ощутимым течением, с глубокими, до десяти—двенадцати метров заводями, в которых прятались горбатые и черные окуни, на мелководье среди кувшинок и лилий в солнечные дни играли плотва и красноперка. И тишина, тишина была тамг летом только всплеском рыбы и нарушаемая, а зимой так ничем и никем не тревоженная. Но сегодня еще на подходе к протоке Махахею послышался какой-то шум, неясные голоса и брожение какое-то, будто кто-то поставил в протоке бочку с брагой. С горки он и увидел эту людскую брагу. Людей на льду была тьма-тьмущая. В чернущих валенках или резиновых огромных и тоже черных на солнце сапогах, в плащах поверх ватников, в брезентовиках и даже прорезиненных химзащитных накидках. И все они беспрерывно двигались: одни долбили и крутили лунки, другие равномерно и резко взмахивали над этими лунками руками и просто размахивали руками, неведомо что и неведомо кому объясняя, бежали, волоча за собой санки с рюкзаками, оцинкованные ведра, и Махахей, глядя на это столпотворение, растерялся и хотел уже бочком и до хаты, но любопытство взяло верх. Он спустился на лед к протоке. И здесь, еще не дойдя до рыбаков, понял, почему столько собралось народу. Была придуха, рыбе не хватало воздуха. Лед в реке подперло водой, а рыба бросилась в маленькие речушки, где можно глотнуть свежей воды и воздуха. Придуха и раньше после затяжных холодов случалась и здесь, и на их князьборской речке. Тогда князьборцы запрягали лошадей и ехали на эту придуху на санях, рубили проруби и черпали из прорубей рыбу кто чем мог — кто подсачком, а кто и просто вилами накалывал и грузил на сани. Ездил не раз на придуху и Махахей, хотя и совестился: одно дело взять рыбину на удочку, пусть даже жаком, и совсем другое— вилами. Но князьборцев никогда не собиралось столько, сколько собралось людей здесь. И все прибывали, черной цепочкой, словно муравьи, тянулись и тянулись. Не успев студить на лед, рыбаки разматывали снасти, крошили этот лед пешнями, топорами и бурами. А подо льдом плотными косяками, так, что не просматривалось и дно, шел лещ. И Махахей, подчиняясь лихорадочному, заданному здесь ритму, быстренько расширил топором чью-то уже готовую лунку, кинул в лунку блесенку, дернул, подсек и потянул. Десять раз кинул и все десять раз вытащил по лещу. И все, торбочка его была полной, пуд рыбы, а то и больше. Он посетовал, что не взял мешок, прихватил только торбочку, да и то случайно. Зимой и летом весь его улов умещался в карманах телогрейки, а тут как надоумил кто с этой торбочкой. Он прикидывал, что бы можно было приспособить под леща: снять рубашку, прут вырезать? Сколько на тот прут подцепишь. Но азарт не рассуждает, а нажива слепит. Может, ослеп бы и он, но что-то тихо стало кругом и безлюдно. Махахей заработал блесенкой — пусто. Вытащил блесенку, крючок на месте.
— Тут не дрыгалка твоя нужна, а вот...— Махахей поднял голову.. Пробегающий мимо рыбак показал ему, что надо для сегодняшней рыбы. Снасть была мудреная и невиданная. Оловянная или свинцовая груша, бомба граммов так под двести, утыканная со всех сторон крючьями.
— Гляди ты, гляди,— покачал головой Махахей.— Чего только люди не придумают. И что же это такое?
— «Живодер», дед.— И рыбак убежал. Махахей увидел, что не только он, все уже отошли далеко. Толпа густо, напористо двигалась в глубь протоки. Двигалась неровно, все время меняя направление. «Чего это они кружат?»—подумал Махахей и поднялся посмотреть.
Рыбаки на льду в точности повторяли движение косяка рыбы подо льдом. Испуганный черной наволочью,
ностью погони, охоты, будто хлыстами настегивали и настегивали воду и лещей, себя подстегивали. «Живодерами» одного за другим подтягивали к лунке лещей, красными от холода руками выдирали их оттуда.
Махахей стоял, смотрел и молчал. И не было в нем ничего — ни протеста, ни возмущения, пустошь какая-то внутри. Единственное, что оставалось в Махахее, служило ему так же верно, как и всегда,— глаза. Они смотрели на все происходящее как бы из глуби, и глубинность эта их была непонятна и недоступна самому Махахею, будто смотрел он сейчас не своими глазами, а занятыми у кого-то другого вот на этот день, для этой рыбалки в протоке. И тот, у кого они были заняты, казался Махахею гораздо умнее его. Что-то похожее, казалось Махахею, было уже с людьми веками назад. Падал уже так человек и будет еще падать. И вставать будет. Он ведь, Махахей, тоже в свое время поднимал руки. Со стороны ведь себя не видно, видишь и судишь со стороны только других. А других судить легко. Ты осуди себя. Посмотри на себя: чем ты лучше? Бежал за ершиком, чтобы сунуть его б карман, а напоролся на леща, и уже мало стало кармана, рубаху вздумал снимать.
Среди рыбаков вновь началось какое-то беспорядочное движение, только на сей раз не рассыпчато-круговое, каким до этого был бег за косяками рыбы, а уплотняющееся, тяготеющее к какому-то центру.
— Рыбнадзор, инспектор! — крикнул пробегавший мимо Махахея рыбак.
— Пешней по кумполу и рыб кормить,— сказал сосед Махахея и продолжал рыбачить. Толпа комом накатилась на него и на Махахея. Закружилась и выкружила из своего нутра рыбинспектора и рыбака. Хотя, кто из них рыбинспектор, а кто рыбак, браконьер, понять было невозможно. Оба одних лет, одного роста, небольшого, и, если судить по морщинам, по их седым, плотно сбившимся волосам, одной нелегкой судьбы. Кричали:
— Рыба государственная, государственная, не твоя и не моя...
— А ты зверь, враг ты земле своей. Берешь столько, сколько и не понесешь...
Вот тут только, после этих слов Махахей понял, кто из них двоих, взявших друг друга за грудки, рыбинспектор и кто браконьер.
— Я зверь? Я враг? Да я четыре года в пехоте, я на пузе всю землю прополз... Хлопцы, бей его!
И они сплелись вновь.
— Мужики, мужики, что ж вы, пехотинцы! — он бросился разнимать их. И еще кто-то бросился. Вздрагивал и кололся лед. Дрались одни, чтобы очистить себе дорогу и выбраться, другие потому, что шла драка, а сосед Махахея просто так, для сугреву.
— Милиция, милиция!
И рыбаки посыпались кто куда, как горох. Но все же кто-то не побежал, остался на льду. Это Махахей заметил уже краем глаза, когда почувствовал, что нет у него в руках ни топорика, последнего кованца в его хозяйстве, и торбочки нет. И, хоть жалко ему было и кованца, и торбочки, и где-то даже рыбы, задерживаться он не стал.
Дай, Джим, на счастье лапу мне...
— Все,— сказала баба Ганна.— Добра, добра писал Есенинов про людей, а тут про собаку начал. Ну что ты, дед, молчишь, весь вечер голоса не подашь. Не буду про собаку читать, да еще нерусскую.
— Не читай, баба, про собаку.
— Ага, тебе бы только отвязаться. Читай, не читай. Може, добрая собака была.
— Собаки недобрыми не бывают.
— Ой, ведаешь ты что про тых собак. У моего батьки уже такая была собака, пройди свет. На грушу лазила груши колотить...
Про ту собаку, что лазила груши колотить, Тимох Махахей слышал от своей бабы Ганны уже не разг но все же усомнился, было ли такое. А сам он думал сейчас о тех. кто остался на льду, инспекторе и браконьере. И стыдно ему было за себя, что сбежал, не удостоверился, живы или нет. По всему, ничего с ними не должно было сделаться, просто их свалили. И чего бежал — ни рыбы у него, ни вины за собой не чувствовал. А вот побежал, и все. И долго ему мучиться от этого. А еще баба Ганна торбочки хватится...
— Ты не слухаешь мене, а я тебе уже час рассказываю.
— Слухаю, Ганна, про собаку ты рассказываешь, что в ульи за вощиной, за медом лазила.
— Про какие ульи еще?
— Ну что на груше были.
— Ой, дурило ты глухое. Я про Надьку тебе, про дочку твою. Говорят, путается с Британом рыжим.
— Рыжий он, ну и что? Виноватый он, что рыжий? Добрый хлопец, не в Барздык пошел, не в батьку своего.
— Тебе все добрые, а про дочку ты и не думаешь. Тут же у нее Матвей Ровда.