Колесом дорога
Шрифт:
— Пусть черт лысый в Ковалеве сено косит и ведьм им кормит, а наша корова ести его не будет,— сказала она. Последний раз справив свой черед, отпасла коров, вместе с мужем погнала Лысуху на базар. А потом вот, оставшись без дела, они нежданно-негаданно нашли себе другое занятие, дорвались до книг, напрочь забыв, что уже имели эти книги, когда-то, как и Надька, тоже учились в городе. Махахей в зооветтехникуме, Ганна — на курсах счетоводов. Правда, раньше они считали, что «Есенинов» тот из кулаков и с ним давно покончено, а сейчас вот встретились и удивились. Махахей в ту пору в техникуме считался активистом, ходил при нагане. Хотя наган тот не был положен ему по должности, так как никакой такой должности у него и не было, купил за кусок
Воспоминания о том, как и куда могла повести его судьба, куда мог завести тот наган, Махахей постарался быстренько отогнать, они были неприятны даже сейчас. Даже сейчас он не хотел и боялся возвращаться на тот давний круг своей памяти, хотя к «Есенинову», как называет Есенина его баба Ганна, они все же вернулись. Цупричиха, библиотекарша, вернула. Невольно поспособствовала. И началось все с Петра Первого, и не с книги, а с кино. Посмотрел он с бабой Ганной того «Петра Первого», баба Ганна аж в ладки забила.
— Это ж мужик какой, здоровый и красивый, а что вытворял...
— Тут, Ганна, еще не все,— высказалась Цупричиха, образованность свою решила показать.— Вот книга такая есть, толстая, про Петра Первого, там все до подробностей описано.
И пошли они на следующий день за той книгой. Все предзимье
тчитали ее вдвоем, можно сказать, даже втроем. Мать Махахея требовала, чтобы и ей слышно было. Читали, чтобы и старая слышала, и дивились: до чего свет жестоким был. Живым человека в землю закапывать, бороды обрезать. Хорошо, что в наши дни не знают такого, хорошо, что сами они живут в наши дни.
— Хорошо, хорошо,— соглашалась с ними, кивала головой старая Махахеиха.— Только...
Но они это ее «только» уже и не слушали, не до этого «только» им было. За Петром тем они вдруг, как бы прозрев, увидели бесконечность этого света и времен и, как с голодного края, с жадностью накинулись на все, что имелось в шкафах у Цупричихи. Не признавали только книг про себя, про село и про крестьянскую жизнь.
— Ой, кинь, надокучило,— отбивалась баба Ганна, как только Махахей брал в руки такую книгу.— Я что, про корову еще не все ведаю или навозу не нанюхалась? Во, как люди живуть, как булки с маком каждый день едят, можно послухать.
Но, когда случайно или обманом Махахей приносил в дом книгу о деревенской жизни, не прочитанной она не оставалась — от названия до призыва написать, что об этой книге думают. Каким бы многотрудным ни был день, к вечеру, убрав все со стола, баба Ганна едва ли не водой с мылом мыла клеенку, стелила на нее районную газету и на газету клала перед собой книжку. По селу уже шел смех и пересуды, что с ними сталось, не иначе в академию готовятся.
Под Есенина Цупричиха записала им еще книжки три или четыре: «Кролиководство», биографию какого-то человека, на хорошей бумаге и с картинками, и еще что-то тощенькое, правда, без картинок. Пояснила:
— Это мне для плана.
— Ты что, Верка, чым думаешь? Я ж не до Левона твоего в лавку пришла, а до тебя в библиотеку. А ты про план!
— Книжки читаешь, а темная ты, Ганна. Левон мой при должности и государственном деле, ему план спускается. Я тоже при государственной должности, и мне план.
— Ой-е-ей, что ж то робится,— вроде бы испугалась Ганна.— На читанне и то план... Так тебе ж план, Верка, спущен, ты его и выполняй.
— Я, баба Ганна, только обеспечить его поставлена. А выполнять вы должны. Будете выполнять?
— Будем, будем,— сказал Махахей. И они взяли все, что им предложила Цупричиха, и для себя, и для плана. И, чтобы не было обмана этому плану, тоже прочитали все, кроме «Кролиководства».
В новую хату на зиму Махахей так и
С приходом зимы мать Махахея как легла на полати по окончательно уже выпавшему и закрепившемуся снегу, так больше и не вставала, только по нужде. Но, когда она справляла эту нужду, ни Тимох, ни Ганна не видели, бабка стала скрытной, как кошка, ее словно и не было в доме, словно она растворилась в неудержимо начавших стареть вещах, во вдруг пожелтевших полотном и вышивкой рушниках, развешанных по стенам и над иконой, в паутине по углам. Разом с бабкой неожиданно сдала и печь, тоже неотделимая уже от Махахеихи, с которой она была соединена, прикована полатями. Корабль ее, по кирпичику, казалось, сложенный на века, занимающий почти полдома, корабль этот неимоверной прочности вдруг дал крен и течь. Печь накренилась, будто решила выйти из отведенного ей угла и вышла, и мучилась от неповиновения, кланялась, просила прощения у дома и живущих в нем людей, а из подпечья тянуло сквозняками, словно поселился там кто-то еще другой, надыхивал там, холодный и злой. И дыхание его холодное чувствовал новый дом, пока еще нежилой. И в нем все почернело и желто задыхалось от долгого строительства, от нежити, холодной и дождливой осени, от тоски хозяев, что в конце концов передалась и дому. Осиротели обе хаты Махахеев и, кажется, сам Князьбор, дни текли в нем хотя и светлые, солнечные, но какие-то сиротливые. Заботы прежние, и круг их все такой же размеренный и выверенный, но не было тяговитости в этих днях. И потому сейчас вглядывались Тимох с Ганной в каждое печатное слово: было ли уже такое с людьми?
Разберемся во всем, что видели,
Что случилось, что сталось в стране,
И простим, что нас горько обидели
По чужой и по нашей вине...
Читала баба Ганна, а Махахей играл на гармонике и думал о том, что все уже было на этой земле. И все это бывшее все равно заново, заново, хоть и десять, и двадцать раз повторится. И нечего кивать на дела.
Сегодня с утра он наладился на рыбалку. Время шло уже на весну, и дни стояли такие длинные. Вставали же они, Тимох и Ганна, по давней, молодой еще заведенке, когда кроме порося да курей с гусями были у них и коровка, и бычок или телка возле этой коровки. В пять часов утра вставали и колготились до самого позднего. Сейчас же можно было и поспать, но сон их уже не брал. Лежать с открытыми глазами и слушать точильщиков было невыносимо. Поднимала с улежанных кроватей их неведомая сила, руки поднимали, требовала работы. Баба Ганна хотела уже снова идти проситься в доярки, но Тимох не пустил.
— Унь что надумала, на разных работах не хужей. Разная работа веселей же.
— Веселей вам, мужикам. Наряды получать у Цуприковой корчмы. Цуприк открывается, и вы на работу. Конешно, вам веселей.
— Нам веселей,— обиделся даже Тимох и отомстил тут же:— Тольки дояркой тебе идти, сена у нас в хлеве нема.
— У нас в хлеве нема, а в колхозе есть, накосили.
— Косили сено всегда в колхозе, тольки ты, баба, забыла, как свое в мешках колхозным коровам тягала.
— Тягала,— погрустнела баба Ганна.— А болыи не потягну, нема чого тягать.