Константин Коровин вспоминает…
Шрифт:
– Потрудитесь доказать… - серьезно настаивал студент, смотря на Левитана своими острыми глазами с выражением чрезвычайной важности. Антон Павлович смеялся.
– Глупо… - отрезал Левитан.
– Вот скоро Сокольники, мы уже подъезжаем…
Сидевшая рядом с Левитаном какая-то тетка из мещанок протянула ему красное пасхальное яйцо и сказала:
– Съешь, красавчик… (Левитан был очень красив.) Батюшка мой помер… Нынче сороков… Помяни его…
Левитан и Чехов рассмеялись. Левитан взял яйцо и спросил, как звали отца, чтобы знать кого поминать…
– Да ты што, красавчик,
Баба была немножко навеселе.
– Студенты, студенты… Эх, народ - под мышкой книжка, боле ничего… тоже.
Мы приехали к кругу в Сокольники.
Выходя из вагона, баба, ехавшая с нами, обернувшись к Левитану, сказала на прощание:
– Помяни родителя… Звали Никита Никитич… А как семинарию окончишь, волосы у тебя будут хороши… Приходи в Печатники… Анфису Никитишну все знают… Накормлю… Небось голодные, хоша ученые…
Антон Павлович смеялся, студенты были серьезны. У студентов была какая-то придавленность. Казалось, что забота-старуха по пятам преследовала их. Они были полны каких-то навязчивых идей. Что-то тяжелое и выдуманное тяготело над ними, как какая-то служба, сковывающая их молодость. У них не было простоты и уменья просто отдаться минуте жизни. А весна была так хороша! Но когда Левитан, указывая на красоту леса, говорил: «Посмотрите, как хорошо», - один из студентов ответил: «Ничего особенного… просто тоска… Лес, и черт с ним!… Что тут хорошего…»
– Ничего-то вы, цапка, не понимаете!
– повторил Левитан.
Мы шли по аллее.
Лес был таинственно прекрасен. В лучах весеннего солнца верхушки сосен красноватыми огнями сверкали на глубоком темно-синем небе. Без умолку свистели дрозды, и кукушки вдали таинственно отсчитывали, сколько кому осталось лет жизни на этой нашей тайной земле[225].
Студенты, с пледами на плечах, тоже оживились и запели:
Выпьем мы за того.
Кто «Что делать?» писал.
Выпьем мы за него.
За его идеал…
Антон Павлович и Левитан шли рядом, а впереди шли студенты… Издали видно было, как большие их волосы лежали на их пледах, что было модно тогда[226].
– Что это там летит?… - крикнул один из них, обращаясь к Левитану.
– Это, вероятно, сокол… - пошутил Антон Павлович. Летела ворона.
– А в Сокольниках, должно быть, и нет больше соколов… - прибавил Чехов.
– Я никогда не видал, какой сокол… Сокол ясный… О чем задумались, соколики… Должно быть, сокола и охота с ними были распространены на Руси…
Мы подошли к краю леса. Перед нами была просека, где лежал путь железной дороги. Показались столы, покрытые скатертями. Много народа пили чай… Самовары дымились… Мы тоже сели за один из столиков - чаепитие было принято в Сокольниках. Сразу же к нам подошли разносчики…
Булки, сухари, балык, колбаса копченая наполняли их лотки…
– Пожалуйте, господа хорошие…
Около нас за другим столом разместились сильно подвыпившие торговцы типа Охотного ряда и недружелюбно оглядывали нас.
– Вы, студенты… - заговорил один, сильно пьяный, обращаясь в нашу сторону, - которые ежели… - и он показал нам кулак.
Другой уговаривал его не приставать к нам.
– Не лезь к им… Чево тебе… Мож, они и
– Слуга служи, шатун шатайся… - говорил в нашу сторону пьяный с осоловелыми глазами…
Видно было, что мы не нравились этой компании - трудно понимаемая вражда к нам, «студентам», прорывалась наружу.
Антон Павлович вынул маленькую книжечку и что-то быстро записал в ней.
И помню, он сказал мне, когда мы шли обратно:
– А в весне есть какая-то тоска… Глубокая тоска и беспокойство… Все живет, но, несмотря на жизнь природы, есть непонятная печаль в ней.
А когда мы расстались с нашими студентами, он сказал, улыбаясь мне и Левитану:
– Эти студенты будут отличными докторами… Народ они хороший… И я завидую им, что у них головы полны идей…[227].
II
Много прошло времени после этой прогулки нашей в Сокольниках, и по приезде в Крым, в Ялту - весной 1904 года - я был у Антона Павловича Чехова в доме его в Верхней Аутке. На дворе дачи, когда я вошел в калитку, передо мной, вытянув шею, на одной ноге стоял журавль. Увидев меня, он расправил крылья и начал прыгать и делать движения, танцуя, - как бы показывая мне, какие выкрутасы он умеет разделывать.
Антона Павловича я застал в его комнате. Он сидел у окна и читал газету «Новое время».
– Какой милый журавль у вас, - сказал я Антону Павловичу, - он так забавно танцует…
– Да, это замечательнейшее и добрейшее существо… Он любит всех нас, - сказал Антон Павлович.
– Знаете ли, он весной прилетел к нам вторично. Он улетал на зиму в путешествие в другие, там, разные страны, к гиппопотамам, и вот опять к нам пожаловал. Его мы так любим, Маша (сестра)[228] и я… - не правда ли, странно это и таинственно?… - улететь и прилететь опять… Я не думаю, что это только за лягушками, которых он в саду здесь казнит… Нет, он горд и доволен еще тем, что его просят танцевать. Он - артист, и любит, когда мы смеемся на его забавные танцы. Артисты любят играть в разных местах и улетают. Жена[229] вот улетела в Москву, в Художественный театр…
Антон Павлович взял бумажку со стола, свернутую в короткую трубочку, закашлялся и, плюнув в нее, бросил в банку с раствором.
В комнате Антона Павловича все было чисто прибрано, светло и просто - немножко, как у больных. Пахло креозотом. На столе стоял календарь и веером вставленные в особую подставку много фотографий - портреты артистов и знакомых. На стенах были тоже развешаны фотографии - тоже портреты, и среди них - Толстого, Михайловского, Суворина, Потапенко, Левитана и других.
В комнату вошла Мария Павловна и сказала, что прислуга-кухарка заболела, лежит, что у нее сильная головная боль. Антон Павлович сначала не обратил на это внимания, но потом внезапно встал и сказал:
– Ах, я и забыл… Ведь я доктор… Как же, я ведь доктор… Пойду, посмотрю, что с ней…
И он пошел на кухню к больной. Я шел за ним и, помнится, обратил внимание на его подавшуюся под натиском болезни фигуру; он был худ, и его плечи, остро выдаваясь, свидетельствовали об обессиливавшем его злом недуге…