Константин Коровин вспоминает…
Шрифт:
Писарь вернулся с какой-то женщиной. На стол поставили тарелки, селедки, тарань, хлеб, баранки, яйца. Появился самовар.
– Эх, и рад я до чего вам! Поговорим про картины. Мало у нас кто может даль написать. Пожалуйста, выпьем за Алексея Кондратьевича, человек правильный, художник настоящий. А я вам вот что скажу: рассветет и поедете на станцию лучше, я и подводу дам. Кто знает, на большой дороге пошаливают, убивают - кому надо богомольцев губить? Не иначе - это сумасшедший человек… Неровен час…
[С.
Савва Иванович Мамонтов
Москва. Новый Газетный переулок. Театр в доме Лианозова, тот, который потом назывался «Художественный театр». По окончании мною Школы, на двадцать первом году, С. И. Мамонтов предложил мне работать в театре, писать декорации, делать рисунки костюмов для опер, которые ставились у него в театре, называвшемся «Московская частная опера». Мамонтов взял меня с собой в театр, и в первый раз я был за кулисами.
Шла опера «Фауст». Я никогда ранее не видал артистов вблизи, а тут, за кулисами, где поставил меня Мамонтов, прямо передо мною на сцене, одетый в голубой плащ, в шляпе с пером, стоял красавец Антонио Андраде. Надо мной рабочие держат фонарь с лунным голубым светом, и, залитый им, красавец итальянец, приложив руки к сердцу, как бы замирая, поет в кулису:
Salve d'amore casa pure…[236]
А рядом со мной, в белом платье, в светлом парике с длинными косами, стоит Маргарита, певица Дюран. Служанка около нее держит в руках стакан с водой. Раздаются аплодисменты, кричат бис. У меня бьется сердце. Как восхитительно! Занавес падает. Аплодисменты. Артисты, держа за руки друг друга, выходят к рампе с деланной радостной улыбкой. И все это около меня, совсем рядом, так что пудра от них летит на меня, и я чувствую запах духов…
* * *
На сцене декорации летят кверху и опускаются другие. Театральные рабочие бегают второпях. Мамонтов стоит на сцене, окруженный артистами, и небольшого роста человек, в накрахмаленной рубашке, обняв за талию артистку, смеясь, что-то рассказывает. Это дирижер Бевиньяни.
– Вот Жуйкин, машинист, переговорите с ним, - сказал мне Савва Иванович, проходя мимо.
Жуйкин пригласил меня к себе в комнату за сценой. Это был худой человек болезненного вида. Нехотя, мрачно он сказал мне:
– Ажур на сетке помене пущайте, а то беда - негде резать.
Его слова были для меня какой-то совершенной кабалистикой.
– Со второго места не лезьте, - продолжал он.
– А то проходу нет, боле двух нельзя делать подвесную.
«Куда не лезьте, вот чертовщина», - подумал я.
Я ответил:
– Хорошо. Я не буду.
Возвращались из театра с Мамонтовым. Доругой он сказал мне:
– Напишите декорации «Аиды», сделайте рисунки костюмов, переговорите с Поленовым, он был в Египте. Только вы сделайте свое, как хотите. Надо написать скорее, в месяц можете?
–
– Вот и отлично. Только у солисток свои костюмы. Это такая мишура, рутина. Вы сделайте по-другому.
В доме Мамонтова, в большой мастерской, карлик Фотинька, слуга Мамонтова, подавал на стол холодную курицу, фрукты, вино.
– Эти зеленые деревья с коричневыми стволами невозможны, - говорил Савва Иванович.
– Художников нет. Непонятно. Опера - это все, это полное торжество искусства, возвышение, а глазу зрителя дается какая-то безвкусица. И все мимо, ничто не отвечает настроению, какие-то крашеные кубари. Мне Васнецов говорил о русских операх - он сделал дивные эскизы «Снегурочки». Только посад Берендея не вышел. Он сказал мне, чтоб сделали вы. Потом надо «Лакме» Делиба. Приедет Ван-Зандт.
Я почему- то засмеялся.
– Что вы?
– Я никогда не писал декораций.
Савва Иванович тоже засмеялся:
– Вы напишете, я вижу. Вот вам мастерская. Если хотите, работайте здесь эскизы, а вот большой диван Федора Васильевича Чижова.
Он взял со стола канделябр и осветил картину Репина. На ней был изображен лежащий седой человек.
– Он был замечательный человек. Знаете, что он сказал мне, - я был такой же мальчик, как вы: «Артисты, художники, поэты есть достояние народа, и страна будет сильна, если народ будет проникнут пониманием их»[237].
«Особенный человек Савва Иванович», - подумал я. Когда он ушел, я остался один в его мастерской.
* * *
Мамонтов любил певцов, артистов, оперу, художников. Он любил героев, самую суть драматизма, ценил фразу, брошенную певцом с темпераментом. По лицу его было видно, как он восторгался, слушая певца. Для него пение было высшее восхищение. Любил итальянских певцов. Странно: он редко бывал в Большом императорском театре.
– Скучно, - говорил он.
– Что-то казенное, условное.
Открытие Частной оперы Мамонтова было встречено Москвой и прессой холодно и враждебно. Мамонтов - председатель Московско-Ярославской железной дороги, построенной его отцом, делец, богатый человек, занимал большое положение, и вот - итальянская опера… Москвичи думали - цель коммерческая. Нет, убыток, а держит. Не понимали.
– Опеку бы на него, - говорили некоторые из солидных москвичей.
* * *
Через несколько дней, сделав эскизы к опере «Аида», я приехал в большую деревянную декорационную мастерскую, которая помещалась за Крестовской заставой. Раньше это была какая-то брошенная фабрика.
На полу лежали большие загрунтованные холсты, горели подвесные лампы с абажурами. В больших тазах были разведены яркие краски - синие, зеленые, розовые, желтые. Красивы были краски. «Вот, - подумал, глядя на них, - я и буду писать ими, цельными».
В мастерской были маляры. Размерив холсты на квадраты, я нарисовал углем, в общем, контуры, формы колонн и фрески.