Литературные воспоминания
Шрифт:
откровениями и фантазиями творчества миновало и что единственная поэзия, свойственная нашему веку, есть та, которая отражает его разорванность, его
духовные немощи, плачевное состояние его совести и духа. Лермонтов был
129
первым человеком на Руси, который напел Белинского на это созерцание, впрочем уже подготовленное и самым психическим состоянием критика. Оно
пустило обильные ростки впоследствии.
Таким образом, все материалы для устранения отвлеченного, философского
принципа,
оптимизма были уже теперь налицо; но Белинский освобождался от старого
воззрения, так тщательно воспитанного им в себе, медленно, как от любви, хотя
уже с половины 1840 года он не мог вспоминать и говорить без ужаса и
отвращения о статье своей «Менцель», которою он открыл этот замечательный
год своей жизни и которая была написана им еще в Москве 1839 год) [130].
Эстетические статьи, о которых мы сейчас говорили, последовавшие за ней, были
плодом уже петербургских его дум. На них еще лежит во многих местах отблеск
старого направления, но с ними снова выходил на литературную арену
замечательный критик в полном обладании своей мыслью и своим увлекательным
словом. Проснулись все его способности, вся прирожденная ему сила
литературной прозорливости. Статьи его были не просто журнальными
рецензиями — они составляли почти события в литературном мире того времени.
Все они установляли новые точки зрения на предметы, читались с жадностью, производили глубокое, неизгладимое впечатление на современную публику, на
всех нас, какие бы оттенки прежних, не вполне покинутых убеждений, еще ни
встречались в них и как бы сам автор ни осуждал впоследствии некоторые из их
положений и приговоров за излишний пыл и через меру высокий тон их.
Белинский как критик-художник являлся действительно человеком власти и
могущества, подчиняющим себе. Достаточно вспомнить для объяснения
обаятельного действия всех его рецензий 1840 года, после «Менцеля», что в
каждой из них происходила, так сказать, художническая анатомия данного
произведения, открывалось его внутреннее строение с очевидностью и
осязательностью, дававшими иногда совершенно одинаковое, а иногда еще и
большее наслаждение, чем чтение самого оригинала. Это было восстановление
произведения, только уже проведенного, так сказать, через душу и эстетическое
чувство критика и получившего от соприкосновения с ними новую жизнь, большую свежесть и более глубокое выражение. Так, в художническо-
эстетической критике 1840 года Белинский находил выход из опутавшего его
философского догматизма. С этим направлением я его и оставил при моем
отъезде за границу.
X
Прежде
этот раз Белинский снабдил меня письмом к Василию Петровичу Боткину, которого я вовсе не знал, но о котором много и часто говорилось при мне. Я
побежал к нему при первой возможности. Это было в половине июня 1840 года
[131].
Я застал В. П. Боткина в беседке сада, прилегавшего к известному дому
Боткиных на Маросейке. Тут он устроил себе очень изящный летний кабинет, где
130
и проводил все свободные свои часы, окруженный многочисленными изданиями
Шекспира и комментариями на него европейских исследователей. Он составлял
тогда статью о Шекспире. Я нашел в Боткине тех времен молодого человека в
красивом парике, с чрезвычайно умными и выразительными глазами, в которых
меланхолический оттенок постоянно сменялся огоньками и вспышками,
свидетельствовавшими о физических силах, далеко не покоренных умственными
занятиями. Он был бледен, очень строен, и на губах его мелькала добродушная, но как-то осторожная улыбка,— словно врожденный его скептицизм по
отношению к людям сохранял над ним свои права и в области безграничного
идеализма, в которой он тогда находился.
Впоследствии оказалось, что он стоял на границе радикального
нравственного переворота, которого и сам еще не предчувствовал. Никто не
обращал внимания на внезапные проблески страсти на лице и в речах, которые
часто прорывались у него, и никому не приходило в голову подозревать, что в нем
живет еще другой человек кроме того, которого знали и любили окружающие его
друзья и товарищи.
Мы, разумеется, разговорились о Белинском и о его мучительных исканиях
выхода из положений, очень основательно выведенных из данного тезиса и очень
несостоятельных в приложениях к практической жизни. «Он платится теперь,—
сказал мне задумчиво и как-то строго Боткин, словно обращаясь к самому себе,—
за одну весьма важную ошибку в своей жизни — за презрение к французам. Он не
нашел у них ни художественности, ни чистого творчества и за это объявил им
непримиримую вражду, а между тем без знания их политической пропаганды о
них и судить не следует. Ваш Петербург принесет Белинскому большую пользу в
этом отношении: он непременно изменит его взгляд на французов». Наш
Петербург, однако же, не был в настоящей мысли Боткина такой панацеей для
Белинского от заблуждений, как он это заявлял. Из обширной переписки, которую