Литературные воспоминания
Шрифт:
собственной своей пустоты и ничтожности, без всякого раскаяния в них и даже с
некоторого рода кичливостию. Новость и оригинальность этого направления
именно и привязывали Белинского к поэту такой полной откровенности и такой
силы.
Нельзя сказать, чтобы Белинский не распознавал в Лермонтове отголоска
французского байронизма, как этот выразился в литературе парижского
переворота 1830 года и в произведениях «юной Франции»,— а также и примеси
нашего русского
шатких основаниях, чем парижский скептицизм и отчаяние. Но он им отыскивал
другие причины и основания, а не те, которые выходили из самой жизни поэта.
Художнический талант Лермонтова закрывал лицо поэта и мешал распознать его.
Кроме замечательной силы творчества, которую он постоянно обнаруживал, он
еще отличался проблесками беспокойной, пытливой и независимой мысли. Это
уже была новость в поэзии, и по теории источника со приходилось искать в
долгом труде головы, в пламенном сердце, мучительном опыте и проч., хотя бы
пришлось для этого многое наговорить на них. И вот Белинский принялся
защищать Лермонтова — на первых порах от Лермонтова же. Мы помним, как он
носился с каждым стихотворением поэта, появлявшимся в «Отечественных запис-
ках» (они постоянно там печатались с 1839 года), и как он npoзревал в каждом из
них глубину его души, больное нежное его сердце. Позднее он так же точно
носился и с «Демоном», находя в поэме, кроме изображения страсти, еще и
пламенную защиту человеческого права на свободу и на неограниченное
пользование ею. Драма, развивающаяся a поэме между мифическими существами, имела для Белинского совершенно реальное содержание, как биография или
мотив из жизни действительного лица.
Памятником усилий Белинского растолковать настроение Лермонтова в
наилучшем смысле остался превосходный разбор романа «Герой нашего
времени» от 1840 года. Здесь-то, спасая Печорина от обвинения в диких порывах, в цинических выходках беспрестанно рисующегося и себя оправдывающего
эгоизма, что сделало бы его лицом противоэстетическим, а стало быть, по теории
128
и безнравственным, Белинский находит гипотезу, способную дать ключ к
уразумению наиболее возмутительных поступков героя. Белинский пишет по
этому случаю чисто адвокатскую защиту Печорина, в высшей степени
искусственную и красноречивую. Найденная им гипотеза состоит в том, что
Печорин еще не полный человек, что он переживает минуты собственного
развития, которые принимает за окончательный вывод жизни, и сам ложно судит
о себе, представляя свою особу мрачным существом, рожденным для того, чтобы
быть палачом ближних и отравителем всякого человеческого существования. Это
—
завершит полный круг своей деятельности, он представляется Белинскому совсем
в другом виде. Его строгое, полное и чуждое лицемерия самоосуждение, его
откровенная проверка своих наклонностей, как бы извращены они ни были, а
главное, сила его духовной природы служат залогами, что под этим человеком
есть другой, лучший человек, который только переживает эпоху своего искуса.
Белинский пророчил даже Печорину, что примирение его с миром и людьми, когда он завершит все естественные фазисы своего развития, произойдет именно
через женщину, так унижаемую, попираемую и презираемую им теперь. Как
добрая нянька, Белинский следит далее за всеми движениями и помыслами
Печорина, отыскивая при всяком случае всевозможные облегчающие
обстоятельства для снисходительного приговора над ним, над его невыносимой
претензией играть человеческой жизнию по произволу и делать кругом себя
жертвы и трупы своего эгоизма. Один только раз Белинский останавливается
перед выходкой Печорина совершенно растерянный, не находя уже слов для
уяснения грубой мысли героя и признаваясь, что не понимает его. Случилось это
тогда, когда Печорин, при мысли, что обольщенная им женщина проведет ночь в
слезах, чувствует трепет неизъяснимого блаженства и проговаривает: «Есть
минуты, когда я понимаю вампира! — а еще слыву добрым малым и добиваюсь
этого названия!» «Что такое вся эта сцена? — восклицает наконец Белинский. —
Мы понимаем ее только как свидетельство, до какой степени ожесточения и
безнравственности может довести человека вечное противоречие самим собою, вечно неудовлетворяемая жажда истинной жизни, истинного блаженства, но
последней ее черты мы решительно не понимаем...» [129].
Так боролся Белинский с Лермонтовым, который под конец, однако же,
одолел его. Выдержка у Лермонтова была замечательная: он не сказал никогда ни
одного слова, которое не отражало бы черту его личности, сложившейся, по
стечению обстоятельств, очень своеобразно; он шел прямо и не обнаруживал
никакого намерения изменить свои горделивые, презрительные, а подчас и
жестокие отношения к явлениям жизни на какое-либо другое, более справедливое
и гуманное представление их. Продолжительное наблюдение этой личности, вместе с другими, родственными ей по духу на Западе, забросили в душу
Белинского первые семена того позднейшего учения, которое признавало, что
время чистой лирической поэзии, светлых наслаждений образами, психическими