Литературные воспоминания
Шрифт:
общество от философских, политических и вообще западных мечтаний. Н. В.
Гоголь видимо склонялся к этому призыву и начинал считать настоящими своими
ценителями людей надежного образа мыслей, очень дорожащих тем самым
строем жизни, который подвергался обличению и осмеянию [127]. Николай
Васильевич вспомнил о Белинском только в 1842 году, когда для успеха
«Мертвых душ» в публике, уже представленных на цензуру, содействие критика
могло быть не бесполезно. Он устроил
Москве, где последний случайно находился, и другое, хотя и не тайное, но
совершенно безопасное, в кругу своих петербургских знакомых, не имевших
никаких соприкосновений с литературными партиями; секрет свиданий был
действительно сохранен, но, как я узнал после, они нисколько не успели завязать
личных дружеских отношений между писателями. Все это было, однако же, еще
впереди и случилось уже в мое отсутствие из Петербурга и России.
126
Теперь же, накануне моего отъезда за границу в 1840 году, Белинский как-
то особенно был погружен а изучение и пересмотр гоголевских сочинений. Он и
прежде пропитался молодым писателем настолько, что беспрестанно цитировал
разные лаконически-юмористические фразы, столь обильные в его творениях, но
теперь Белинский особенно и страстно занимался выводами, какие могут быть
сделаны из них и вообще из деятельности Гоголя. Можно было подумать, что
Белинский поверяет Гоголем самые начала, свойства, элементы русской жизни и
ищет уяснить себе, в каких отношениях стоят произведения поэта к собственным
философским его, Белинского, воззрениям и как они с ними могут ужиться. Здесь
следует заметить, что время изменения и перелома в созерцании Белинского
определить весьма трудно с некоторой точностию. Фактически несомненно, что в
следующем, 1841 году свершился мгновенный поворот критика к новым
убеждениям, но приготовлялся он ранее и тогда, когда критик еще не покидал
старой почвы и старой теории. Я сохраняю убеждение, что вместе с другими
агентами его отрезвления —уроками жизни, развитием собственной его мысли и
внушениями друзей —Лермонтов и Гоголь были не последними агентами, что
доказывается и статьями о них, написанными Белинским в течение 1840 года. Под
действием поэта реальной жизни, каким был тогда Гоголь, философский
оптимизм Белинского должен был разложиться, как только его серьезно
сопоставили с картинами русской действительности. Никакими логическими
изворотами нельзя было помочь беде, — следовало или соглашаться с
художником, обещающим еще много новых созданий в том же духе, или
покинуть его как не понимающего той жизни, которую изображает. Притом же
обличения Гоголя довершали
критическим умом Белинского прежде. Конечно, более правильное понимание
известной формулы Гегеля о тождестве действительности и разумности, освободившее ум Белинского от философского обмана, дано было совсем не
Гоголем, но Гоголь его подкрепил. Таким-то образом расплачивался Николай
Васильевич с критиком за все, что получил от него для уяснения своего
призвания; но вот что замечательно: обоим им суждено было поменяться ролями
и разойтись по тем же дорогам, по которым пришли друг к другу. Пока
Белинский, выведенный однажды на почву реализма, прокладывал себе дорогу
все далее и далее по одному направлению,— романист, способствовавший ему
обрести этот верно намеченный путь, возвращался сам, после долгих блужданий, к той исходной точке, на которой стоял, при самом начале, его критик.
Обменявшись местами, они уже, каждый с своей стороны, стремились достичь
крайних, последних выводов своего положения, и оба одинаково умерли
страдальцами и жертвами напряженной работы мысли — мысли, обращенной в
различные стороны.
IX
Что касается Лермонтова, то Белинский, так сказать, овладевал им и входил
в его созерцание медленно, постепенно, с насилием над собой. При первом
появлении знаменитой лермонтовской думы «Печально я гляжу на наше
127
поколенье», помещенной в № 1 «Отечественных записок» 1839 года,— этого
монолога, над которым впоследствии критик долго и часто задумывался, которым
не мог насытиться и о котором позднее не мог наговориться,—Белинский, еще
живший в Москве, выразился коротко и ясно. «Это стихотворение энергическое, могучее по форме,— сказал он,— но не-сколько прекраснодушное по
содержанию» [128]. Известно, что выражал эпитет «прекраснодушный» в нашем
философском кружке. Однако же Белинский не успел отделаться от Лермонтова
одним решительным приговором. Несмотря на то, что характер лермонтовской
поэзии противоречил временному настроению критика, молодой поэт, по силе
таланта и смелости выражения, не переставал волновать, вызывать и дразнить
критика. Лермонтов втягивал Белинского в борьбу с собою, которая и
происходила на наших глазах. Ничто не было так чуждо сначала всем
умственным привычкам и эстетическим убеждениям Белинского, как ирония
Лермонтова, как его презрение к теплому и благородному ощущению в то самое
время, когда оно зарождается в человеке, как его горькое разоблачение