Лунная походка
Шрифт:
– Это у тебя, – тут, может быть к месту, говорит Галя, – внешность располагающая, я бы сказала, к доверию.
И действительно, Борина улыбка приободряет, заряжает, заражает верой во что-то такое, такое, от чего не хочется думать о людях дурно, подозрительность увядает, зачем-то хочется быть суперуверенным в завтрашнем дне. Хотя у Бори, конечно же, тоже, опять-таки, семья, дети, вести из России, если на это взглянуть… ну, предположим, при температуре под 40 градусов по Цельсию, то хоть волком вой.
– Мириам, – звоню я от Яши.
– Алло, алло, что с твоим голосом?
– Да понимаешь, решил открыть навигацию.
– Ты с ума сошел! Ты наверняка простыл!
– А что сегодня за праздник,
– Как? Пурим!
– Ну, с праздником тебя!
– И тебя тоже!
Перед проходящим в экзотических лохмотьях бездомным нищим мы опускаем столичную и палку колбасы, так что, врезавшись головой, он удивленно уставился на нас. Шалом.
Он пел, как Марио Ланца, арии из опер по утрам, репертуар его был не сказать чтоб узок, был слышен издалека его голос, перебивающий перебранку сумасшедшего сына с матерью, голосящих дуэтом во дворе с толстыми инжирными деревами, и так как было уже довольно свежо, и так как окно закрывать ну никак нельзя, по причине загазованности от акрилика, разливаемого мной в пузырьки, хоть топор вешай, то весьма кстати оказывалась очередная ария бывшего генерала, а ныне владельца стоматологического склада. Он который раз, всегда жизнерадостно, спрашивал, как мое имя, и всегда восклицал: – О, Сергей Високовский! И дружественно похлопывал по плечу, с каким-то непонятным мне восхищением.
– Ну сколько раз всем вам нужно говорить, что после тридцати резкая смена страны обетования чревата последствиями физического характера! – бормотал спец по ногам, загоняя мне довольно болезненный укол между большим и средним пальцем. – Постарайтесь завтра вообще никуда не ходить, иначе будет неприятно.
– А потом?
– А через пару дней вы можете бегать, как лошадь.
– Как конь, – поправил я, стараясь не морщиться от боли.
На перекрестке пяти дорог, под пальмами (т. е. посреди города, во дают! – подумал я) разбили три палатки местные революционеры – на черном, обвислом транспаранте что-то там белело с восклицательным знаком с левой стороны. И проходя в ближайший супермаркет вечером, после фасовки шведских зубных коронок мимо разбивших табор под балконом очередных репатриантов, то ли из Югославии, то ли из Албании, а может и из Марокко, я прибавлял шаг. Все равно ни фига не помочь. Играла приятная музыка, воздух чистейший, охлажденный.
– Расцвела сирень, черемуха в саду, на мое несчастье, на мою беду… – пел ласковый женский голос на иврите.
– Лайла, привет! И ты за хавчиком?
– Шалом, Сергей! Мазе – хавчик?
– Ну вот, вот эти продукты все хавают, жуют, мевин медабер?
– Кен, жуют.
– Жувала, – я постучал ногтем по своим зубам. – Я в саду хожу-хожу, на сирень гляжу-гляжу…
Эфиоп с синими большими губами лениво укладывает картонные ящики с баночным пивом, оливки, начиненные орешками, омаров, палки салями, французские батоны, майки, трусы, щетки, мыло. Услужливый работник в униформе подхватывает забитую тележку, кассир берет у него чек, пропускает через аппарат – и уже подъехавшая машина разинула свое хлебало…
– Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный, – поет вечно жизнерадостный лысый наш Карузо, промывая свой «ауди». – Не пора ли мужчиною стать?!
Прекрасен кибуц в ясную погоду! Лайла, так похожая на Быстрицкую в «Тихом Доне», заразительно смеется, обнажая свои безупречные зубы, глядя, как я пытаюсь рукой схватить крупную рыбу, гуляющую в небольшой заводи, в прозрачной воде искусственного на метр от земли бассейна из камня. У водопада, шумящего так, что и не перекричать, мы с ней снялись. Да ей в кино сниматься с такой внешностью. Должно быть в ульпане ей было не так просто постоянно ставить на место обалдевающих
Она обняла меня за шею, мурашки счастья побежали по спине, улыбнулась, фотограф щелкнул, я обнял ее за талию, быстро прижал и поцеловал в пахнущие губной помадой губы, фотограф щелкнул, и я оказался в воде. Вынырнул: все тот же звонкий смех, она наклонилась, протянув руку, и так как не доставала, подняла и без того короткую юбку. Ну да, да, я притворился, что никак без ее помощи. Мы стояли мокрые в воде, остальных гид увлек трескать треснувшие от спелости гранаты. Лайла что-то крикнула ему, объяснив, и фотограф укандыбал – ну что тут интересного, ну что?
За ее спиной на отвесной скалистой стене замерла никем не замеченная, с гребнем, как у панка на лысой голове, ящерица. И тень упала на нас, мокрых, сгущаясь и укрывая. Пусть они толпой там, в кибуцной столовой, берут по четыре подноса яств и мажутся бесплатной шоколадной, ореховой пастой, объедаются бифштексами, запивая то соком манго, то ананасным, запихивают в переполненный рот горячие сосиски, обливая торты сиропами, и толкаются локтями, чтоб набить мешки всеми десятью сортами маслин и оливок к пиву, и потом, рыгая, каждый с двумя пакетами бананов, яблок, авокадо, с которыми мало кто знает что делать, передвигают свои накачанные и замороженные телеса по аллеям, один к одному, кремлевских правителей, с розами белыми, алыми, черными, под фонарями, будто взятыми на прокат с французских и венецианских мостов… Потом они будут петь, сидя в шезлонгах, под гитару и пиво на лужайке перед бюргерскими домиками, где в каждом номере кондиционер, ванна, телек и все остальное… За исключеньем Лайлы, случайно стоящей здесь, напротив, и смотрящей, тихо смотрящей на меня снизу глазами, в которых я бы хотел перестать быть тем, кем я являюсь, не утонуть, нет, не раствориться, может быть – обрести покой…
– Сергей, – она берет меня за руки и что-то говорит (как жаль, что я почти не понимаю).
– Понимаешь, – говорю, – Лайла…
Мы отжимаем наши мокрые вещи, стоя нагишом.
– Ты не подглядывай, – говорю я Лайле. Она смеется.
– Ну чего тут смешного?!
Жена Виталия неплохо играла на пианино, в чем мы убедились, зайдя вместе с людьми в спецовках, несущими некую громоздкую, упакованную в полиэтилен вещь, в обустраивающийся не то ДК, не то павильон для инвайремонта.
– Короче, – сказала Оксана, – на улице я не буду.
– Как, даже шампанское?! – Виталий сделал удивленное лицо.
И вот мы слушаем, стоя в мраморном с колоннами зале, раскрытый, освобожденный от чехла, свежий как здешнее утро по пробуждении… На нас в общем-то почти не обращают внимания, хотя уборщица с лентяйкой и ведром замерла, подняв ногу для очередного шага, она как курица, оглушенная мощью шаляпинского баса, зажмурила глаза и отклонилась от перпендикуляра почти на сорок пять градусов.
Намаявшись, навихлявшись, накардыбачась и просыпаясь, как от смертельной болезни, от любимого рабочего коллектива, где только и понимаешь чувство локтя, и от менее любимого города, дважды чуть было не награжденного, с грандиозной трудовой славой, с удивлением рассматриваешь антикварные статуэтки за стеклом шкапов (музей да и только), с не меньшим удивлением, переходящим в тихий восторг, обнаруживаешь иллюстрацию – Москва златоглавая, хотя меня всегда подташнивает от этой песенки в исполнении… Просто в окно бьют сверкающие купола, и одна из семи комнат, при открытии без спросу двери в нее, так и закидывает книгами, и какого же труда стоит втюрить обратно все это чудовище букинистики.