Люди на болоте. Дыхание грозы
Шрифт:
каждый ручеек, каждая луговина, каждый рядок кривых, корявых верб при
дороге. Оттого, что видел их часто, а больше, может, оттого, что одолевала
какая-нибудь забота, обычно нетерпеливая, беспокойная, глаза нередко будто
и не замечали ни верб, ни луговин. Будто не было в них ничего особенного.
Но случалось и такое - чаще в тихие золотые дни, когда сердце вдруг
становилось, неизвестно почему, на удивление чувствительным, чутким, - что
вербы и гребли
Грусть какая-то, как паутина, тонко трепетала внутри, когда пришь минал,
как ехал у этих самых верб, любопытным, пугливым зверьком, впервые в
большой свет, в Юровичи; когда припоминал мельчайшие подробности, что
запечатлелись, врезались в память на всю жизнь. Тоскливо было, когда
вспоминалось, как по этой вот гребле, пьяного, очумелого, везли на войну,
как горланил с братом Савчиком "Последний нонешний денечек", как отец
отворачивался, жалостливо шмыгал носом. Здесь, тихий, постаревший,
казалось, на сто лет, ехал через полтора года раненый - осторожно держал
на сене забинтованную ногу. Рядом в сене ехали мирно костыли, поблескивали
двумя черными клееночными подушечками.."
Около хаты он нарочно весело подскочил с этими костылями, а мать вдруг
заголосила на все тело. Весь день то смех, то слезы...
В другой раз везли раненого уже с белопольского фронта.
Ноги теперь ходили хорошо, но пуля прошила верх легкого и лопатку. Рука
висела как чужая. Доктора советовали молоко, свежий воздух и отдых...
Свежего воздуха было вдоволь, а молока не было: единственную коровенку
ободрали и сожрали хищной сворой паны уланы. Недосуг было и отдыхать: как
тут усидеть калекой, когда все в поле, на лугу, в хлопотах. Левая рука
начинала жить будто заново: училась работать за правую.
А потом, с шинелью, в нехолодные дни накинутой на плечи, ездил сам на
сельсоветской коняге в волость: сначала - секретарь, после - председатель
сельсовета. Все сошлось на дом, чтобы руководить сельсоветом: и кое-какая
грамота, привезенная с армейской службы, и ранняя возмужалость, добытая
ранениями да скитаниями военной поры, и даже инвалидство. И работа была
важная, нужная, и не только важная, а и небезопасная До сих пор, когда
ехал тем болотом, где черные заросли взбирались с обеих сторон на греблю,
чувствовал, как холодеет внутри: надо же - чуть не отдал душу ни за
понюшку! Вот тут вылез гад этот, бандюга, гаркнул: "А ну, слазь!." Он от
неожиданности растерялся, остановил коня Заметил - еще двое вылазят. Это
их, видать, успокоило, что послушался, остановился. Это и помогло ему..
– догадался, так внезапно, ловко стегнул
кнутом по глазам того, первого! И как дернул вожжами коня, и как, когда
конь рванул, догадался упасть на телегу! Три раза бабахнули - не попали!
Жить ему, значит, долго выпало! Хорошо, что и дорога быстро повернула,
спрятала его: помогла! Однако ж как близко была с косой старая. Еще б
немного - и тот свет увидел бы!
Многое напоминала дорога Апейке. Напоминала, как ветреным октябрьским
днем ехал в Гомель на курсы, как возвращался с курсов, летом уже, с
желанным, честно заработанным документом о том, что он - учитель; как
ездил в волостной центр на партийные и учительские совещания. Мысли тут
каждый раз вели своей тропкою: то в гомонливую хату, где он один вел
четыре класса, в темное лесное село; то в другое такое же село, где он
снова был в сельсовете; то к тому или Другому товарищу той поры...
Воспоминания о давнем захватывали Апейку чаще всего, когда он ехал к
родным. На обратном пути им больше овладевало то, что довелось увидеть
дома, в селе. Было почти всегда тоскливо и неспокойно; жаль было отца и
мать, которые уже совсем состарились. Мать еще суетилась, когда он
приезжал, будто и не чувствовала усталости, а у отца все валилось из рук.
Рука дрожала, когда держал ложку. Сдавал старик, заметно дряхлел. К
тревоге об отце постоянно примешивались противоречивые, путаные, с
жалостью и злостью, мысли про брата, про Савчика. То ясное, сердечное, что
когда-то жило меж ними, теперь не только не вносило в их отношения
согласия, но возбуждало еще большую нетерпимость, непримиримость. Были не
только чужими, а хуже чужих: Апейка просто ненавидел брата, а брат
ненавидел его.
Ненависть эту Апейка и вез с собою, возвращаясь: проклинал дурную
братову жадность, злое упорство, что калечили, поганили человека; жалел
мать, что разрывалась между ними...
Беда с братом очень тревожила жизнь Апейки. Мало о чем думал он теперь
с такой печалью, с такой тоскою: какникак тот, кто лез в трясину, был
братом...
Кроме трех дорог, которые столько раз бежали навстречу Апейке, которые
он особенно хорошо знал, была еще одна, такая же важная, но не похожая ни
на одну из трех. Она начиналась у речного маяка, на песчаном берегу
Припяти, и вела в "округ" - в холмистый, горбатый, то дружески
приветливый, то деловито-строгий Мозырь. Работящий белый "Чичерин", мерно