Люди на болоте. Дыхание грозы
Шрифт:
привычно, без волнения.
– Снегу да морозу и не слышно... Как и не будет
зимы.. "
Вяло, без радости поплелся в хлев, к коню. Заглянул в закуток, где в
темени обеспокоенно зашевелились овечки. Потоптался под поветью, не зная,
за что взяться. Стоял, тяжко думал: пойти, что ли, в гумно, домолотить то,
что осталось.
Зажечь фонарь и снять с сохи цеп... Не было желания ..
В хате - новой - многое надо доделывать. Он взглянул:
понуром, захмаренном небе .. И туда не было желания идти... И в старую -
на полати, спать, - не хотелось...
О чем бы ни думал, куда бы ни смотрел, не исчезало тягостное ощущение
угрозы, близкой беды. Как тут будешь спокойно дремать на полатях или
ходить по двору, в гумне, с обычной - сегодня, кажется, немилой - заботой,
когда близко, вплотную подступало такое важное, полное грозной
неизвестности? Когда близкое, опасное это угрожает самому главному, на чем
держится все на свете, все хозяйство, с чего живешь?! С этим чувством
переплеталось в нем удивление, что все вокруг такое, как и вчера и
позавчера, обычное; что село спит так, будто ничего не случилось и
случиться не может. Это показалось таким немыслимым, что он не поверил
покою, царившему на куреневских дворах: не может быть, чтоб спали все, это
неправда, так только кажется! Он прислушался острым слухом к плотной,
мокрой тишине, удовлетворенно уловил беспокойство: не спят! Вон где-то -
похоже, у Чернушек - скрипнули ворота, - значит, тоже не спят...
Им-то, правда, можно не горевать особенно, у них около цагельни -
ничего. Разве что за родню, за Корчей, которым не только горевать, а и
волосы рвать есть из-за чего. Думая про Корчей, он, однако ж, не
почувствовал радости, хотя сбывалось то, о чем когда-то нетерпеливо,
горячо мечтал; к горькому ощущению своей беды примешалась и неловкая,
виноватая мысль о Ганне. Отступился от нее, не помог избавиться, бросил
одну в беде - все из-за этой земли, из-за полоскц, которую теперь отберут.
Всю жизнь свою опозорил из-за земли этой, а ее - отрежут.
Еще где-то скрипнули ворота, звякнула щеколда. Где-то заскрипел
журавель - в той стороне, где Корчи, где fanna Может, и ее подняли, может,
она как раз и берет воду Ганна - всегда будет она рядом с ним, в душе его,
в которой все и так запуталось, а с ней, с Ганной, кажется еще больше
запутанным. "Нечего, - сдержал он себя, как бы упрекнув за недозволенное.
– Была пора - прошла! Не жених! О делах думать надо!" Но о делах не
думалось, болело
Уже не так и рано, а какая темень. Если бы и пойти куда, так какой
толк. Все равно ничего не увидишь. Но и так стоять-г-толку немного, когда
терпеть трудно, когда не находишь себе места. Она не только беспокоила, не
только тревожно бередила его мысли - земля, полоска у цагельни, которую
сегодня хотят отрезать; она звала к себе, неодолимо, тоскливо-болезненно,
– земля его - беда его. Он только хотел сдержать себя, понимал: ни к чему
идти туда, растравлять только себя напрасно. И Василь выдумывал себе это,
и рано, и темно. Но его, вопреки рассудку, все же тянуло туда; тянуло, как
к больному коню, как к дорогому, в беде, существу, чтобы - как ни больно -
в последний раз глянуть, исполнить обязательный сердечный долг. Вместе
поболеть душою.
В сенях звякнула щеколда; Василь прислонился к хлеву кто-то вышел,
выделялся в темноте белой одеждой .. Закашлял, тонко, сипло. "Дед..." Дед
сонно, осторожно ступил с крыльца, опорками зашаркал к забору. Постоял
немного у забора, сонно потащился на крыльцо. Снова звякнула щеколда ..
"Скоро уже мать встанет..." - пришла неспокойная мысль. Встанет, заметит,
что его нет, бросится искать. Не отцепишься... Надо идти.
Со двора, вдоль огорода за сараем, подался к гумну, открыл калитку,
вышел на загуменье. Гумна молчаливо чернели, знакомые, будто затаившиеся;
закрытые, с закрытыми воротами в изгородях. Нигде не было слышно цепа...
Вот оно, такое же тихое и черное, Чернушкино гумно - Ганнино гумно, за
которым они когда-то не раз стояли вдвоем, обнявшись. Тут гумно, а там -
груши, темные груши, что сулили когда-то радость... Ганна, Ганна...
За Чернушкиным гумном - уже ровный простор поля.
В поле показалось немного светлей. Дорога обозначалась более заметно.
Он не вглядывался в дорогу, ему не надо было вглядываться: если б и ничего
не было видно, если б слепой был, он шел бы не останавливаясь. Привычная,
известная до каждой ямки, каждого комочка дорога. Сколько раз ходил он
здесь и утром, и днем, и вот так - на рассвете, ходил в летнюю жару и в
лютую стужу, цепляясь босыми ногами за траву и увязая лаптями в сугробах
снега, но давнодавно не нес он в себе такую беду. Давно-давно не болела
так душа; с того вечера, как узнал, что была помолвка, что Ганну
пропивали, пропили, что она - не его, Корчова. Тогда также очень болело, и