Маршалы Наполеона
Шрифт:
Встреча состоялась. О чем разговаривали в тот раз Наполеон и Даву — неизвестно. Но в любом случае именно с этой встречи, с этого момента Луи Николя становится человеком, безгранично преданным Бонапарту{265}.
Во французском языке существует выражение coup de grace, означающее «смертельный удар». Право нанести его разгромленной при Абукире турецкой армии получает Луи Николя, получает после своего разговора с командующим. В записках начальника штаба французской армии генерала Бертье этот завершающий эпизод битвы запечатлен следующим образом: «12-го[102] генерал Даву был в траншеях; он отделил все дома, в которых неприятель имел квартиру, и отсюда бросился в форт[103], после чего убил многих… успех этого дня, ускорившего сдачу форта, принадлежит прекрасным распоряжениям генерала Даву»{266}.
Тем не менее, когда Наполеон возвращается во Францию[104], бросив на произвол судьбы свою экспедиционную армию, Даву не попадает в тот относительно узкий круг лиц из ближайшего окружения Бонапарта, которых он берет с собой.
Луи Николя остается в Египте и даже получает пост военного губернатора трех провинций — Бени-Суэф, Эль-Файюм и Эль-Минийя в центральной части страны. Новый командующий экспедиционными войсками республики генерал Жан-Батист Клебер, однако, совсем не собирается «задерживаться» в Египте. Он вступает в переговоры с англичанами, установившими жесткую морскую блокаду побережья, и в конце концов (несмотря на протесты некоторых старших офицеров, в их числе был и Даву) подписывает с ними соглашение в Эль-Арише весной 1800 г. По этому соглашению «французы должны были выйти из Египта, а Клеберу с армией предписывалось возвратиться во Францию безо всяких угроз и опасностей от английского флота»{267}.
Узнав о возвращении Даву во Францию, Наполеон, к тому времени уже первый консул и глава французского правительства, тотчас присылает ему письмо весьма лестного содержания: «Я с удовольствием узнал, гражданин, о том, что вы прибыли в Тулон. Кампания[105] еще только началась; нам нужны люди, обладающие вашими талантами. Вы можете быть уверены в том, что я не забыл о тех услугах, которые вы нам оказали при Абукире и в Верхнем Египте. Когда ваш карантин окончится, приезжайте в Париж»{270}.
Луи Николя не торопится откликнуться на лестное приглашение. Вместо того, чтобы поспешить в столицу, он едет к родственникам в Равьер. В Париже он появляется лишь в начале июля 1800 г.
В чем причина странной «нерасторопности» Даву? Почему подобно Дезе (успевшему в решающий момент битвы при Маренго 14 июня 1800 г. со своими войсками подоспеть на помощь армии первого консула и найти на поле боя славную смерть), он немедленно не отправился на Апеннины? Возможно, правильнее всего было бы объяснить это тем, что Даву был обижен на Бонапарта, бросившего его как ненужную, негодную вещь в Египте. Человек, бесспорно, самолюбивый и, как все самолюбивые люди, обидчивый, Луи Николя вполне мог испытывать тогда к Наполеону чувства, весьма далекие от благодарности. Желание верой и правдой служить человеку, который без колебаний оставил его в египетской мышеловке, у Даву, должно быть, заметно поубавилось за истекшие с момента отъезда Наполеона из Египта месяцы. В плену у англичан в Ливорно у Луи Николя было достаточно времени для того, чтобы хорошенько поразмышлять обо всем этом…
Первый консул проявляет в отношении Даву подчеркнутую предупредительность. По его распоряжению в июле 1800 г. Луи Николя назначен командующим кавалерией Итальянской армии[106]. В этом качестве Даву доводится принять участие в боевых действиях в Италии в самом конце кампании 1800 г. В феврале 1801 г. ему поручают наблюдать за эвакуацией австрийцами крепости Мантуя и выводом имперских войск[107] из ряда других населенных пунктов на Апеннинах, обозначенных в Люневильском мирном договоре между Францией и Австрией[108]. Чуть позже Даву занимается реорганизацией кавалерии союзной Франции Цизальпинской республики. В июне 1801 г. Даву был вызван в Париж и уже 24 июля назначен генерал-инспектором кавалерии{271}. Как не без удивления вспоминал секретарь Наполеона Луи Антуан Бурьенн, «этот человек (Даву)… без всяких знаменитых подвигов, без всяких прав, вдруг попал в величайшую милость»{272}. Путь дивизионного генерала Луи Николя Даву к всевозможным отличиям был, однако, куда более извилист, чем о том пишет Бурьенн, а вслед за ним некоторые историки. Стену, возникшую между Наполеоном и Даву в самом начале их знакомства в 1798 году, следовало разрушить с обеих сторон. Первому консулу, обладавшему фактически бесконтрольной и неограниченной властью во Франции, было гораздо проще, если можно так выразиться, пройти свою часть пути. Он мог (по крайней мере ему самому казалось, что он мог, раздавая направо и налево звания, должности, богатые денежные пожалования) заставить служить себе верой и правдой кого угодно. Даву в этом смысле было сложнее пройти свою часть пути. О том, что он для этого сделал, поведала в своих записках Лаура д’Абрантес. «…Даву, несмотря на свою близорукость, — вспоминала она, — удивительно умел распутывать самые смешанные нитки и размотать свою тесьму с таким искусством, что вскоре сделал из нее клубочек, красивый и кругленький. Он пришел в милость у Первого Консула, который, слыша каждый день вечные повторения, что Даву никогда не желал ему зла, не только исполнил самое главное желание его, то есть дал ему чины и должности, но и облек его своим доверием, следовательно, забыл все, за что мог негодовать и преследовать… Надобно было поддержать эту благосклонность, — продолжает мемуаристка, — и говорят, но я не верю нисколько… что Даву выдумал для этого довольно странное средство. Он был настолько умен, что не мог вдруг сделаться обожателем человека, над которым смеялся, которого бранил за два или за три года прежде; но он решился прежде всего подражать Первому Консулу в одежде и во всей военной наружности. В нем было что-то похожее на Бонапарте, и это полусходство увеличивал он множеством разных принадлежностей. Сходство другого рода также употребил он в пользу; но оно выходило не совсем удачно, потому что было совершенно нравственное; а в этом случае никто не мог легко подражать Наполеону. Всего доступнее была строгость его, и Даву не только подражал ей, но даже парафразировал[109] ее. В то время общего возрождения Франции особенно занимались военною дисциплиною, которую наблюдали и прежде, но не так единообразно. Первый Консул хотел подвергнуть всю армию равным законам, которые должны были исполняться строго. Он часто рассуждал об этом перед многими из своих генералов, и, говорят, что Даву обещал ему лучшую ответственность за людей, которых вверят ему. — Я жила тогда, — замечает Лаура д’Абрантес, — совершенно в военном мире, посреди армии, и слух мой беспрестанно поражали жалобы низших и порицания равных или старших, которые все, так сказать, были дети Революции и еще не принимали этой системы, утвердившейся после; многие благоразумно удалялись от нее. Таким образом, гордость маршала Даву встречала не много одобрителей, если только они были. Спрашивали: почему генералу Даву не быть вежливым, и сердились, бывши полковником или генералом, когда главнокомандующий принимал их в туфлях, в халате и не хотел даже встать и поклониться. Этого не могли понять ни на каком языке, потому что до Революции была известна довольно общая пословица: вежлив, как знатный господин…Как бы то ни было, а генерал Даву продолжал свой путь с грубостью против одного, с бранью против другого, и говорил вежливости в подражание Первому Консулу. Например: «Капитан Бори! Вы превосходно рисуете карты; не так как этот господин (он указал на капитана С…): он настоящий пачкун». В другой раз он сказал тому же капитану Бори: «Вы по крайней мере хорошо ездите верхом; вы умеете править лошадью; видно, что это дело для вас привычное; вы настоящий кентавр; а этот… (он указал на своего старшего адъютанта) ездит верхом как пехотинец, как деревянный мужичок». В другой раз он вывел на сцену своего шурина Леклерка-Дезессара, начальника штаба в дивизии Фриана, и назвал его очень странно перед всем штабом и даже перед войсками не в шутку, а просто в гневе»{273}.
Разумеется, нельзя поручиться за то, что Лаура д’Абрантес нарисовала абсолютно достоверный образ Даву. Возможно, что-то в ее описании будущего герцога Ауэрштедтского было слишком утрировано, что-то, напротив, начисто выпало из ее поля зрения. И все же нам представляется, что супруге генерала Жюно лучше, чем кому бы то ни было, удалось запечатлеть на страницах своих записок ни на кого не похожую, своеобразную личность Луи Николя Даву.
В своей новой должности генерал-инспектора кавалерии Даву курировал кавалерийские части 1, 14, 15 и 16-го военных округов. После подписания Люневильского мирного договора с Австрией у Франции фактически (Англию можно не принимать в расчет) не остается противников в Европе. У французских военных появляется досуг, чтобы заняться устройством семейного очага, коль скоро они им еще не обзавелись. Появляется такой досуг и у Луи Николя. Другой вопрос, хочет ли он вновь обрести семейное счастье. Легко предположить, что после первого опыта супружества, завершившегося изменой жены и разводом, у Даву вряд ли было желание снова пускаться в рискованное плавание по бурным волнам моря житейского с очередной Дульсинеей. Это предположение отчасти находит свое подтверждение в записках Жоржетты Дюкре, которая является свидетельницей тем более авторитетной и непредвзятой, что она была близкой подругой г-жи Даву № 2. История, рассказанная мадам Дюкре, сводится к следующему. В 1801 г., когда уже было очевидно, что не сегодня-завтра Англия пойдет на заключение мира с Францией, первый
Мадам Даву
Был ли второй брак Луи Николя счастливее, чем первый? Если иметь в виду карьерные соображения, безусловно, да. Даву, хоть и опосредованно, вошел в клан Бонапартов, получил престижную должность в консульской гвардии. К тому же жена «отличалась строгой красотой и, по свидетельству современницы, — …была во всех отношениях вполне достойной женщиной». Та же современница, знавшая супругов, писала о том, что г-жа Даву «обладала изящными манерами и тем тоном светского общества, которого недоставало ее мужу… О г-же Даву, — отмечала она, — нельзя было сказать, что она не знала светского обращения или была лишена той легкости ума, которая облегчает беседу между людьми одного и того же круга, но она ни на минуту не забывала своего высокого сана и была исполнена той холодной чопорности, которая почти граничит с чванством. Суровые черты ее прекрасного лица никогда не оживлялись улыбкой — совсем как у Юноны Гомера»{278}.
Приведенные отрывки из воспоминаний наблюдательной польской графини, по-видимому, являются лучшим ответом на поставленный выше вопрос. Луи Николя и Луиза-Эме-Жюли были слишком разными людьми, чтобы понимать, а тем более любить друг друга. Этот заключенный по распоряжению свыше брак не был и не мог быть счастливым, что бы о нем ни писали некоторые биографы Даву, уверявшие, что «будущий маршал испытывал глубокую привязанность к своей жене…» и т. д., и т. п.{279} Правда, на вопрос о том, кто из супругов Даву больше повинен в том, что их брак не удался, точно ответить трудно. Хотя скорее всего больше виноват в этом, наверное, Луи Николя, «который, — как пишет современница, — конечно, был одарен великими воинскими качествами, но не имел ни одного, составляющего семейное благополучие»{280}.
На следующий год после свадьбы Даву приобрел великолепное поместье Савиньи-сюр-Орж, раскошелившись ради этого на 700 тыс. франков. Это нанесло семейному бюджету столь ощутимый урон, что в течение нескольких последовавших лет Луи Николя и его супруга должны были соблюдать во всем строжайшую экономию{281}.
Навестившая чету Даву много позже польская графиня Анна Потоцкая так описала свои впечатления от посещения Савиньи: «Замок, окруженный рвом и стеной, имел только один наглухо закрывавшийся вход. Ров порос травой, и вообще весь замок имел такой заброшенный вид, будто он был необитаем в течение многих лет». Парк, окружавший замок, по ее словам, также выглядел совершенно диким и неухоженным: повсюду высокая трава, разросшиеся деревья, густые кустарники. «На каждом шагу, — вспоминала она, — я оставляла обрывки своих воланов, и мои сиреневые туфли стали совсем зелеными»{282}. Впрочем, нельзя сказать, что Даву не пытался ничего изменить в облике своего жилища. «Подходя к замку, — пишет Анна Потоцкая, — я заметила, как рабочие штукатурили одну из башенок замка, которая… носила на себе печать старины.
При виде подобного святотатства я не могла удержаться от порицания… Маршал (т. е. Даву) прямо заявил мне, что мои замечания очень ему не по вкусу, причем выразился весьма энергично относительно пристрастия к старинным постройкам»{283}.
1802 г., ознаменовавшийся заключением между Францией и Англией мирного договора в Амьене, в служебном плане для Даву был ничем не примечателен. Лишь в 1803 г., когда стало ясно, что новой войны с Англией не избежать, Луи Николя получает новое ответственное задание первого консула: 29 августа 1803 г. он назначается командующим французскими войсками, дислоцированными в районе Дюнкерка и Остенде со штаб-квартирой в бельгийском городе Брюгге{284}. Воинские части под началом Даву составляют один из многочисленных корпусов, входящих в состав так называемой армии Океана, цель которой — вторжение на Британские острова. Один мощный удар через проливы Ла-Манш и Па-де Кале — и многовековая соперница Франции Великобритания будет повержена в прах. Чуть не полтора десятка лет спустя, вспоминая о том времени и о своем плане десанта в Англию, Наполеон говорил: «Я уверен был в возможности высадки. У меня была лучшая армия в Европе… Через четыре дня после высадки я бы был в Лондоне… Никто не верил моей высадке, потому что не видно было достаточных к тому средств. Я один их знал и втайне приготовил. В разных гаванях Франции было у меня до восьмидесяти французских и испанских кораблей… У меня было до четырех тысяч перевозных судов. 100 тысяч человек были приучены ко всем маневрам отъезда и высадки. В храбрости и доброй воле солдат моих был я уверен… Весь расчет основывался на одном выигранном сражении, и с моею армиею я мог быть уверен в победе. Вступя в Лондон, я бы политикою довершил то, что начал бы победою…»{285}.