На осколках разбитых надежд
Шрифт:
— Ты не изменила своего решения? — первым же делом спросил Войтек, и сначала Лена даже не поняла, о чем он. А потом покачала головой. Нет, стать женой поляка она не желала. Она была благодарна ему за все, что он сделал для нее, и за то, какой опорой был за время, проведенное в Германии, но это было бы совершенно ненужным для них обоих. И обоим разрушило бы жизнь. Так Лена и сказала открыто ему. Войтек поморщился, словно съел что-то кислое, но не стал больше говорить на эту тему.
— Есть одна квартира в…
— Не говори мне, — прервала его Лена. — Я не хочу знать этого, на случай если… если что-то пойдет
Его глаза как-то странно сверкнули при этом, и Лене вдруг пришло в голову, не пожалел ли Войтек, что отдал документы немцам, а те в свою очередь передали их ей. После того как Лена узнала, что он скрывал от нее разрыв между их странами и ту волну ненависти, которая снова разделила два народа, она не доверяла ему полностью.
Войтек снова выдержал паузу, словно размышлял, что сказать ей в ответ. Но видимо, все-таки решил промолчать. Только полез в портфель, откуда достал стопку книг, перевязанную бечевкой. В одной из них, в вырезанном углублении страниц, словно в гнезде, лежал пистолет.
— Знаешь, как им пользоваться? — хрипло произнес Войтек, а потом показал быстрыми движениями, как зарядить и разрядить пистолет, объяснил, как им пользоваться, закончив наставлениями не стрелять «от живота» и помнить о количестве патронов. Потом переложил «люгер» в руку Лены и навел на стену, целясь в пятно солнечного луча. Он стоял так близко к ней, что ей вдруг стало неприятно, и она поспешила убрать пистолет обратно в тайник.
— Его нужно смазывать или чистить? — спросила Лена, вспомнив, как часто видела еще в Минске, как Йенс разбирал пистолет Ротбауэра и раскладывал на полотне, чтобы потом после определенных манипуляций собрать воедино снова.
— Если не стреляешь из него, то пистолет может лежать без чистки и смазки хоть десять лет, — ответил Войтек. У Лены внутри похолодело при мысли о том, в кого мог стрелять Ротбауэр в оккупированном городе. — Главное — храни его в сухом месте, чтобы порох не отсырел, и все будет с ним хорошо. Надеюсь, тебе не придется это делать, и что «люгер» так и останется без действия.
«Но даже если и не случится этого, то все равно не придется чистить пистолет», вдруг подумала Лена со странной решимостью, которой не было прежде. Последнюю пулю она пустит в себя. Если в Минске, когда она размышляла, сумеет ли убить себя или нет, и склонялась к тому, что вряд ли сможет, то здесь и сейчас она была готова к самоубийству. Лена много думала за эти несколько дней.
— Ты стала другой, — вдруг проговорил Войтек, поймав пальцами короткий светлый локон, спускающийся игриво на ее ухо. — Не та девочка, что приехала когда-то в Розенбург. Совсем другая сейчас. Не только волосы. Что-то другое.
Она видела в его глазах, что он хотел бы сейчас быть ближе к ней. Чтобы прощание вышло иным — с крепким объятием, таким, как он обнимал ее когда-то в Розенбурге. Но Лена протянула руку, чтобы проститься по-товарищески рукопожатием.
— Спасибо тебе за все, что ты сделал для меня, — она говорила от души, и оба знали это. До самого последнего дня она будет благодарна поляку за свое спасение. Ведь
— Надеюсь, и ты выпьешь за победу союзников над нацистами. И скоро, — проговорил Войтек, принимая ее руку в свою большую мозолистую ладонь. Он помолчал немного и добавил: — Прости, что оставляю тебя здесь одну.
Но Войтек не просто пожал ее руку, как она предполагала. Лена решила не протестовать, когда он неожиданно поднес ее ладонь к губам, обжигая прикосновением горячих сухих губ. Потом что-то проговорил по-польски и поднялся из подвала в жилые комнаты, громко стуча каблуками ботинок по лестнице.
Больше им не довелось поговорить наедине. Поляки принесли с собой настоящий подарок — кусок говяжьей вырезки, и немцы в знак благодарности пригласили гостей к столу. Лена вызвалась помогать своей «тете», постепенно привыкая к своей новой роли: сначала нарезала хлеб, потом сервировала стол в столовой и принесла из кухни пузатую фарфоровую супницу, которую поставила прямо в центр стола.
Она вспомнила, как еще недавно с интересом разглядывала комнаты — с тяжелой явно старинной мебелью в гостиной, с коваными кроватями в спальнях и фаянсовыми умывальниками в ванных комнатах, с ярко-желтым абажуром потолочной лампы над овальным ореховым столом в столовой. Гизбрехты были положением намного проще, чем хозяева Розенбурга, но все равно их благосостояние удивляло Лену — собственный дом, полный мебели, фарфора и стекла. Пусть на кружеве салфеток, украшающих комод и изголовье кресел у камина, и виднелись следы ремонта, а обивка мягкого гарнитура была потерта, было заметно, что Гизбрехты все же жили лучше, чем, к примеру, соседи Лены по квартире в Минске. И снова невольно приходило в голову — зачем немцы вообще пошли войной на Советы? Чего не хватало им?
Лену вообще многое удивляло в этом доме помимо этих деталей. К примеру, Гизбрехты говорили на польском языке, пусть и не так свободно, как Штефан или Войтек. А она сама с трудом понимала разговор за столом, и теперь ей требовался переводчик — Кристль на немецком или Войтек на русском поясняли ей, о чем идет речь. А с панно фотокарточек над камином на диверсантов «Армии Крайовой» и беглую восточную работницу смотрел молодой темноволосый солдат немецкой армии. Он стоял, улыбаясь широко и открыто, с букетом полевых ромашек в руках. Любой другой бы счел фотографию очаровательной из-за этой улыбки и красивой внешности немецкого солдата, но не Лена, которая знала какие зверства могут творить люди в подобной форме.
— Это наш младший сын, Вилли, — пояснила Кристль тихо, заметив, что Лена из-за стола разглядывает семейные карточки и особенно эту. Но потупила взгляд, так и не смогла посмотреть девушке в глаза, и причина этого стала ясна, когда Людо добавил скупо и сухо, что он пропал без вести почти год назад на Восточном фронте.
По правилам вежливости после этих слов требовались слова сожаления. Но Лена никогда не смогла бы их произнести. Она не сожалела ни на толику о судьбе этого солдата, сгинувшего в окопах на ее родной земле. Единственный сын Гизбрехтов, к которому она испытывала сочувствие, был старший, находившийся в лагере столько времени, ведь был ее товарищем, коммунистом.