На осколках разбитых надежд
Шрифт:
Именно в этот момент Рихард резко встал со скамьи, заставив адвоката дернуться от неожиданности. Он хотел сказать, что это все ложь, наглая и дичайшая ложь, что этого не может быть, что все совершенно не так. Но из открытого рта вырывался лишь короткий слог «Ло-ло-ло», как у заевшей пластинки граммофона. Впервые за месяцы, прошедшие со дня травмы, речь отказала ему, как ни напрягал он голосовые связки. От усилий разболелась невероятно голова, словно кто-то затянул привычные тиски вокруг черепа еще туже. Только на этот раз в тисках были острые гвозди, впившиеся в виски. Это была невыносимая боль, заставившая его схватиться за голову. Где-то позади закричала мама, требующая, чтобы позвали доктора. Застучал по поверхности кафедры
Третий и последний день слушания принес очередное свидетельство паутины лжи, которой Рихард сейчас был опутан с головы до ног. Он не понимал уже, где правда, а где ложь, и мечтал только об одном, чтобы этот проклятый суд закончился. Потому что он терял сейчас все самое дорогое и ценное, что у него было. Не только ее. Он терял себя самого и ориентиры, по которым прежде жил. Если и умирать, то в иллюзии, в которую по-прежнему хотелось верить сердцем.
Странное дело — сложности с речью случались снова, но только тогда, когда он был излишне взволнован или возбужден, как он обнаружил, репетируя перед зеркалом свое признание. Потому Рихард попросил себе в камеру лист бумаги и чернила, понимая, что не желает снова лишиться дара речи в нужный момент.
…Обвинения, которые мне предъявляются — совершенно ложны. Я не совершал предательства рейха в сговоре с врагами рейха и не подрывал своими действиями военную мощь рейха. Я никогда и никаким образом намеренно не передавал сведений врагам рейха, чтобы подставить моих товарищей по оружию под удар или нанести вред своей стране. Однако я виновен в другом преступлении — я нарушил постулаты закона чистоты крови, что привело к неотвратимым последствиям и стало причиной моей преступной беспечности, которой воспользовались враги рейха. Эту вину я признаю полностью. О снисхождении к своей участи не прошу и приму любое наказание, назначенное за совершенное преступление…
Рихард надеялся, что с этим признанием все решится, а заседание не будет продолжено, как было объявлено накануне. Он не желал больше слушать ничего из тех свидетельств, которые оглашались в суде. С него было довольно. Он не хотел, чтобы и дальше разрушали то, от чего и так почти ничего не осталось.
Но Рихард ошибался. Признание ни к чему не привело тогда. Просто зачитали во всеуслышание и отложили в сторону, чтобы снова и снова медленно терзать его перед вынесением приговора. И это было хуже тех недель, когда его избивали в камере, тюремном душе или в кабинете следователя. Потому что на третий день зачитали свидетельство Кати, подруги Лены, ради которой, по ее словам, она отвергла возможность провести с ним остаток отведенных им обоим дней. Оно повторяло слово в слово показания Биргит, которая сейчас сидела среди свидетелей в зале через пару рядов от баронессы, по-прежнему сидевшей гордо и прямо, но какой-то павшей духом после его признания судя по посеревшему взгляду и дрожащим уголкам губ.
Он не поверил ни единому слову. Не хотел. Отгородился невидимой стеной от каждого слова, зачитываемого секретарем, чтобы не слышать. Иначе он бы просто сошел с ума от понимания низости той, кого считал сказочным созданием леса, вдохнувшим когда-то в него что-то такое, отчего душа по-прежнему трепетала. Научила снова жить, чувствовать запахи и видеть краски. Той, кто каким-то образом повлияла на всю его сущность. Изменила его.
Или это просто были предсмертные судороги этого волшебного чувства, которое когда-то дало надежду и подарило смысл жизни?..
Приговор не удивил Рихарда. Он был готов к этому еще давно,
Его не приговорили к смертной казни. Вместо этого его признали «недостойным держать в руках оружие» и отправляли в исправительный трудовой лагерь организации Тодта. Военная каторга, как позднее рассказал ему словоохотливый тюремный врач. Оттуда не было возврата. Это вам не штрафной батальон, это гораздо хуже. Потому что тот, кто терял привилегию сражаться с оружием в руках, тот терял само звание гражданина рейха, а значит, был абсолютно бесправен.
Рихард не ожидал иного. Он был заранее готов к тому, что услышит, когда после долгого совещания трибунал принял решение и был готов объявить приговор. Но ему было жаль маму, чей сдавленный вздох, полный горести и боли, услышал в зале за своей спиной. И в первую очередь из-за нее, в какие-то минуты вдруг постаревшей и потерявшей привычную горделивость, как Рихард заметил, когда его проводили мимо скамеек свидетелей процесса, он и принял впоследствии такое решение — пошел на сделку с теми, кого всей душой презирал и ненавидел.
— Вы должны подать прошение о помиловании, — настойчиво произнес адвокат, когда принес в камеру документы о приговоре на подпись Рихарду. — Я составил для вас текст, вам остается только подписать его.
Первые же слова обращения «Милостивый фюрер» заставили Рихарда вернуть письмо обратно адвокату. Он отказывался подписывать эту бумагу. Не только потому, что знал, что это бессмысленно по опыту прошлого соседа по тюрьме, а потому, что не хотел. Он уже давно был готов умереть, и единственное, о чем сожалел, было только то, как он умрет — бесславно и бессмысленно.
Но прошение все-таки было подано. На следующий день Рихарду передали записку от матери, писавшей, что она не только передала письмо о помиловании фюреру, но и намерена добиваться личного приема, чтобы рассказать о случившейся несправедливости. «Если ты и виновен перед рейхом и народом, то только в том, что позволил себе связь с русской, но наказание за этот проступок все же не соответствует тяжести вины», писала баронесса, и он словно слышал ее укоряющий голос.
Буквально через пару дней после этой записки, едва за окном занялся холодный январский рассвет, в камеру ввалились незнакомые Рихарду солдаты, стащили его с койки и прямо в рубахе и пижамных штанах, босиком, потащили под руки по тюремным переходам и лестницам во двор форта Цинна. Он уже успел догадаться о том, куда именно его грубо волокут, потому совершенно не удивился, когда увидел закуток с выщербленной пулями каменной стеной. Чисто инстинктивно внутри возникло сопротивление всему, что происходило, но Рихард все же сумел подавить эту бурю внутри него, понимая, что от всплеска эмоций ничего не изменится. И если уж тот зверь из айнзацгруппы умер с достоинством, то и он должен показать не меньшую выдержку, как истинный офицер.
Он всегда думал, что это должно быть не так. Что расстрел по суду должен проводиться как-то иначе, а не так — без зачитывания приговора (и когда, кстати, успели его изменить? Не иначе сам фюрер «даровал» ему милость умереть от пули, а не рабом на каторге рейха), без завязывания глаз, без последнего слова. Даже тюрьма молчала, не шумела, как это обычно бывало, когда знали, что в форте будет приведен в действие очередной расстрельный приговор. Впрочем, Рихарду все же дали последнее слово, когда за линией солдат, стоявших перед Рихардом, появился знакомый уже следователь.