На осколках разбитых надежд
Шрифт:
В город пропускали только редких мужчин и колонны с военнопленными, как выяснилось на самом подъезде к Дрездену, где Лене и остальным путникам пришлось остановиться перед пропускным пунктом, у которого непривычно для Лены горячились немцы.
— Что там в городе? Нам нужно на работу! Дайте бумагу, что не пускаете!.. У меня в Дрездене брат с семьей! Родители! Там мои родители! Я проживаю в Дрездене, вы не имеете право!.. Скажите нам!..
В сотнях выкриках шумной толпы было сложно распознать, что отвечали на это солдаты в рупор хрипло, срывая голоса. Только когда их командир в шинели и фуражке со значками СС выстрелил в воздух, толпа угомонилась и отхлынула назад, замолчав в ту же секунду, как смолк отголосок выстрела.
— Мы будем пропускать в город только тех, кто имеет право на постоянное проживание в Дрездене, медицинских работников, рабочих заводов и фабрик непрерывного
Этим запретом были спасены жизни не менее сотни человек, которые не попали под следующий налет союзной авиации в полдень того же дня, когда самолеты во второй раз обрушились массированной бомбардировкой на уже разрушенный город. И в этот раз предместья почти не пострадали. Их только, как и когда-то раньше для устрашения, засыпали ворохом белоснежных листовок со знакомым уже текстом, который сейчас звучал особенно угрожающе:
«Мы выбомбим Германию — один город за другим. Мы будем бомбить вас все сильнее и сильнее, пока вы не перестанете вести войну. Это наша цель. Мы будем безжалостно ее преследовать. Город за городом: Любек, Росток, Кельн, Эмден, Бремен, Вильгельмсхафен, Дуйсбург, Гамбург — и этот список будет только пополняться»
И снова и снова в те дни на Дрезден обрушивались бомбардировщики, при каждом разрыве бомб которых маленький дом в конце Егерштрассе вздрагивал до самого фундамента, уничтожая надежды на возможное спасение Мардерблатов и заставляя сердца женщин в подвале замирать от страха. Каждую минуту налетов казалось, что вот-вот стены не выдержат, и дом сложится, хороня их заживо в подвале. И Лена не могла не думать о том, что ей нужно было написать Рихарду, раз судьба подарила такой шанс. Быть может, он смог понять и простить ее, когда у нее появилась возможность объяснить, что ни за что на свете и никогда она не желала того, что случилось в итоге с ним.
У Лены было много времени в те февральские дни и ночи для воспоминаний и размышлений. Несмотря на то, что со временем бомбардировки стали короче, налеты истребителей сопровождения, доносящихся до подвала Гизбрехтов звуками очередей, длились почти до самого вечера. Как выяснилось позднее, это расстреливали с низкой высоты на дорогах беженцев из Дрездена, хлынувших рекой в поисках спасения. Лена сразу же догадалась об этом по той памяти, когда сама точно так же бежала из Минска, пытаясь укрыться от войны. И чтобы не скользнуть в глубины тех страшных событий, которые до сих пор помнила слишком детально, как бы ни хотелось обратного, Лена еще крепче прижала к себе погруженную в сон с помощью снотворного Лотту. Все думала и думала, укрываясь в мыслях от ужаса происходящего, следуя примеру Кристль, погрузившейся в молитвенный транс в эти долгие часы.
Сначала о прошлом, воскрешая знакомые звуки музыки. Шопен и Чайковский — это Москва, балетный зал, сцена. Это завтраки с тетей и дядей в квартире на Пречистенке. Это ожидание будущего, которое ей пророчили упорный труд и похвалы педагогов.
Затем музыка Крошнера [195] с отголосками национальной музыки республики и «Лявониха», которую она часто прогоняла, стараясь довести до совершенства свою роль в кордебалете «Соловья», в котором должна была выйти на сцену в новом сезоне. Крошнер — это Минск. Но не тот Минск, которым она запомнила город по каникулам. Это гибель Люши, потеря мамой рассудка. Это ужасы оккупации, это гетто, в котором, как донесли до Лены, композитор погиб в одном из погромов летом 1942 года, это казненные и замученные герои подпольного сопротивления. Это Василек, это Яков и Лея и десятки других, чьи имена она никогда не узнает, но о которых будет помнить до конца своих дней.
195
Михаил Ефимович Крошнер (1900–1942) — советский композитор. Заслуженный артист Белорусской ССР. Автор первого национального белорусского балета «Соловей» (1939).
Потом Шуберт. Звуки Шуберта
Но другие воспоминания заглушали любую музыку и звучали в оглушающей тишине подвала гулом самолетов в отдалении и стрекотом очередей, несущих смерть. Их было сложно прогнать. Потому что они становились только сильнее — с каждым звуком налетов, с каждым порывом ветра, доносящим невыносимый запах гари со стороны Дрездена, с каждым днем полумрака из-за затянутого дымом солнца. И они же и толкнули на безумство — на третий день налетов после долгожданного звука отбоя воздушной тревоги сесть за стол в кухне и написать письмо при слабом свете свечи. Просто потому, что как никогда стало отчетливо понятно, другого шанса может и не быть. Особенно сейчас, когда война неумолимо шла к завершению. Снова в голове застучало особым ритмом «Здесь и сейчас», позабытое заклинание из прошлых дней, такое верное по сути.
Наверное, именно ожидание ответа, который непременно должен быть — она знала это, чувствовала каждой клеточкой! — стало тем лучом света, который вел Лену через полумрак последних недель. Как когда-то давно воспоминание о Рихарде удержало ее шагнуть из окна после собрания «Веры и красоты» и разбиться о камни дрезденской мостовой. Полумрак из-за дыма десятков пожарищ в Дрездене, который долго стоял над предместьями, закрывая солнце, и давил напоминанием о произошедшем наяву кошмаре, постепенно переползал в ее душу, завоевывая то, что едва не уступил. И когда наконец-то, через неделю, над Дрезденом и окрестностями появилось весеннее солнце, оно уже не могло радовать. Потому что слишком мрачным и страшным было то, что оно осветило своими лучами, рассеяв завесы от тлеющих пожарищ.
Лене не хватило смелости вернуться в Дрезден в первые недели после налета. Рассказы тех, кто был на разборах заваленных подвалов или участвовал в сборе обгоревших трупов, не могли не отпечататься где-то в голове. Она понимала, что должна узнать о судьбе Мардерблатов, несмотря на очевидное, но самое ближайшее куда смогла доехать — до окраины Фрайталя, откуда дорога бежала дальше к Дрездену. Ее мышцы словно деревенели, не позволяя двигаться дальше и сдавливая грудь для свободного дыхания, и ей приходилось останавливаться и садиться на обочину, чтобы унять бешено колотящееся сердце и возобновить дыхание. Она знала по рассказам, что здания редакции больше нет. Нет здания Оперы, где только год назад она завороженно смотрела постановку Гзовской. Нет всей улицы Каролиенштрассе, дома которой остались торчать обожженными огнем остовами, похоронив под рухнувшими перекрытиями своих жителей, прятавшихся в подвале от налета. Да и самого Дрездена больше нет после многочисленных налетов, которыми союзники планомерно ровняли город с землей, выполняя свое обещание.
— Не надо, — сказала как-то Кристль, встретив бледную как смерть Лену, у калитки после очередной безуспешной попытки съездить в Дрезден. — Не надо пока ездить в Дрезден. Если бы Эдна и Матиус смогли… если бы… они бы пришли сюда. Я думаю, в неразберихе после налетов это было возможно. Но столько времени прошло уже. И столько раз бомбили город после того вечера… Вряд ли они сумели, Ленхен, вряд ли.
Бомбардировки Дрездена и гибель Мардерблатов повредили и без того хрупкое здоровье Кристль, в волосах которой стало еще больше седых прядей, словно кто-то разукрасил ее белой краской от души. Она все чаще уставала, а рассеянность и забывчивость усилились. Ночами она не спала, а спускалась вниз и сидела в темноте и прохладе нетопленого дома, завернувшись в шаль. Смотрела неотрывно на фотографии мужа и сыновей в рамках. Пару раз Лена слышала, как Кристль бормотала себе под нос, то и дело повторяя «Никого не осталось… никого!» и всерьез опасалась, что немка лишится рассудка, как когда-то мама после потери Люши. Время словно прошлось по кругу и вернуло Лену в то время, когда она осталась одна. Только теперь на руках была и маленькая девочка, а не только пожилая беспомощная женщина, а значит, ответственности было намного больше, при том, что возможностей найти продовольствие становилось все меньше и меньше с каждой неделей. Словно время обратилось вспять, и Лена снова оказалась в голодном и холодном Минске. Единственным и самым главным отличием от прошлого было лишь то, что не было жесткого преследования нацистов и страшных картин казненных на улицах города.