Над бездной
Шрифт:
— Плутовка! — вскричал шутливо старик, обратившись к смеющейся отпущеннице, — ты еще раз меня обморочила!
— Бедные влюбленные! — с громким смехом вмешалась Люцилла, — их всегда кто-нибудь морочит!
— Катуальда, — сказал Сервилий, — принеси сюда самого лучшего винограда, и орехов, и всего, что есть у нас… сюда, в беседку.
Катуальда ушла. Люцилла отошла прочь от своего патрона и Аврелии, чтоб издали подсмеиваться над тем, что сейчас произойдет.
— Что же ты видела хорошего в Риме, Аврелия? — начал бывший жених, усадив молодую девушку на лавочку в беседке, а сам стоя пред нею в восторге.
— Обезьяну… говорящих птиц… ростры… брата… сенат… яйца, начиненные мясом дрозда… — отрывисто ответила она, думая о другом.
— Как странно соединяешь ты твои воспоминания о близких людях и знаменитых зданиях с пустяками! неужели и пустяки тебя заняли наравне с великим?!.. не ждал я, что в столице все ослепит тебя без разбора; я полагал, что, несмотря на новизну, ты сумеешь отличить одно от другого. Ростры и обезьяна!.. разве можно ставить рядом эти два слова?
— Конечно нельзя; но столичная жизнь, Сервилий, такой хаос,
— И он тебе понравился?
— Больше всего, что я видела в Риме.
Катуальда принесла большую корзину с фруктами и орехами. Люцилла подошла, взяла горсть и вышла из беседки, подмигивая Катуальде, чтоб и та ушла за ней. Они стали наблюдать, притаившись за плющевыми стенками.
— Сервилий, прочти мне эту поэму, — сказала Аврелия, — я скажу тебе потом многое… я открою тебе тайну, ужасную тайну.
Оттащив галлиянку от беседки, Люцилла вскочила на качели, повешенные в тени деревьев, и, тихо раскачиваясь, проговорила:
— Два любящих сердца, беседка из роз, стихи, тайна… все есть для полной идиллии счастья аркадских пастушков!.. Катуальда, гляди: вон и луна… хоть она теперь и днем на небе, при солнце, а все-таки — луна, без нее нет полного блаженства для поэта и его Музы!
— Оставим их, госпожа! — ответила Катуальда.
— Ни за что не оставлю!.. какая может быть тайна у Аврелии? это преинтересно! я устала там стоять, но сейчас опять побегу.
Она покачалась и опять начала подслушивать.
Сервилий декламировал наизусть:
В неожиданной тревоге Ужаснулся славный Рим. Потому что гаев свой боги Изъявили перед ним. Затряслась земля, раздался Гром, огонь с небес упал, А затем образовался В центре форума провал. Бездна черная зияла С этих пор на площади, Гибель Риму предвещала Несомненно впереди. Часто граждане сходились Удивляться чудесам, А жрецы богам молились, Воскуряя фимиам. Собрался на совещанье В зале Курии совет, Чтобы сделать изысканье, Нет ли средства против бед. Чем так боги прогневились? Кто пред ними согрешил? Все ль Квириты провинились Иль один их оскорбил? Наконец в стихах Сивиллы Повеление нашли, Чтоб основы римской силы Тотчас в жертву принесли. Всех сенаторов тревожит Воля грозная небес, Но понять никто не может Смысла тайного чудес; Не понять Сивиллы слова Самым смелым мудрецам!.. Страшно чуда рокового Всем сенаторам-отцам!.. Весь народ, раздумья полный, Перед Курией стоял, Взоры потупивши, безмолвно. Целый день, и трепетал. [32]32
Считаю излишним заметить, что римляне писали свои стихи без рифмы и в размере длиннейших гекзаметров, весьма неудобных для русского языка; поэтому я не стараюсь подражать этому размеру.
— А ты при этом был, Кай Сервилий? — спросила Люцилла, показавшись в дверях беседки.
— Кажется, и ты была, — ответил стихотворец.
Они взглянули друг на друга неприязненно-насмешливым взглядом. Люцилла взяла яблоко и вышла.
— О, продолжай, продолжай! — сказала Аврелия.
Поэт продолжал:
Вдруг толпа заколыхалась, Загудела, зашепталась; Крики, вопли раздалися: — Эй, народ, посторонися! Найдена к разгадке нить; Курций может объяснить. Из толпы в порыве страстном Вышел воин молодой; На лице его прекрасном Виден замысл не простой. Отмахнув назад руками Кудри черные от плеч. На трибуне со жрецами Начал он к народу речь: — Вы ль не знаете, квириты, В чем вся сущность состоит Нападенья и защиты? — Толстый панцырь, крепкий щит, Прочность шлема боевого, Меч в испытанных руках, Твердость сердца удалого, Неизведавшего страх; — Вот могучие основы, На— Но что с тобой, Аврелия, ты бледна, как умирающая!
— Ничего, Сервилий. Это от усталости после морского переезда… нас ужасно качало. Продолжай!
Сидя неподвижно, она походила на прекрасное мраморное изваяние в своей белой одежде, сшитой в столице; только никакая статуя никогда не могла быть прекраснее ее в эту минуту, потому что никакому художнику не придать резцом своему творению того, чем одаряет природа своих детей; никогда не выразить, ни на полотне, ни на мраморе, таинственных движений души, отражающихся в лице, — этом зеркале наших чувств, все равно как не нарисовать ни ослепительного блеска молнии, ни бурного движения волн, ни кроткого сияния луны. Картина, несмотря на все вдохновение великого художника, все-таки будет картиной; статуя — статуей; человек же, любимое творение Божие, всегда будет прекраснее той и другой, если хранит в душе образ и подобие своего Творца.
Поэт любовался своею слушательницей и продолжал:
Шум народный умолкает; Пылкость спорящих сердец Любопытству уступает: На трибуне главный жрец. «Что он вздумал? что он скажет?» — Тихо шепчется народ; Жертву ль нужную укажет, Иль иную весть несет? Жрец сказал: «Перед богами И патриций и плебей, Если славятся делами, Равны доблестью своей. Лишь бы жертва всенародно Нам согласие дала, Без насилия, свободно Свой обет произнесла; Но не будет никакая Благосклонно принята, Если нами кровь людская Будет силой пролита. Отыщите же героя; Пусть себя за весь народ В жертву с искренней мольбою Добровольно принесет!» «Он отыскан!» — снова твердый Голос Курция звучит И к жрецу с осанкой гордой, Он приблизясь, говорит: «Если можно, удостойте Выбрать жертвою меня И, не медля, все устройте Для торжественного дня». Радость общая, живая, Эти встретила слова; Жертва именно такая Лучше всех для божества. Курций молод был и знатен; В жизнь он только что вступал; Честь его была без пятен, Как прозрачнейший кристалл Аппенинской горной льдины. Иль, глядящий в ручеек, Горделивый сын долины, Белой лилии цветок, Что едва лишь распустился И с приветом наклонился На стебле высоком, тонком. Над журчащим ручейком, Но при этом не ребенком Курций был, и сердце в нем Жаждой подвигов горело; В ярой битве раза два Он помог отлично делу, Проявив отвагу льва.— Да, да… он таков, таков! — вскричала Аврелия, забывшись в сладких грезах о незнакомце.
— Ты видела его в мечтах твоих? — спросил Сервилий.
— Сервилий… я… я полюбила!
— Полюбила! — повторил он с тяжелым вздохом.
Никто еще не слушал с таким вниманием, как в эти минуты Аврелия, его стихов, которые все находили неудачными и над которыми смеялись. Был у него один благосклонный почитатель таланта, Котта, но он отравлял удовольствие поэта неподходящими сравнениями героя и героини его поэмы с самим собой и Люциллой, и беспрестанно то прерывал декламацию разными замечаниями, то просил повторить, чего недослышал. Читать стихи Аврелию Копе было, скорее, для стихотворца мучением, которому он позволил себя подвергать из любезности отцу любимой девушки, нежели удовольствием.
Люцилла многозначительно толкнула локтем Катуальду, как бы говоря: «Слушай, слушай что будет дальше!.. комедия начинается».
Они притаились обе за беседкой, усевшись на траве и не шевелясь.
— Да, я люблю, Сервилий, — сказала Аврелия робко.
— Кого ты полюбила, Аврелия? — спросил поэт с тайной надеждой, что часовня Курция напомнила ей именно его, воспевшей этого героя.
Аврелия молчала.
Старик продолжал декламировать, но уже не с прежним влечением; сомнение боролось в его сердце с надеждой; он пытливо глядел на свою слушательницу, как бы стараясь разгадать по выражению ее лица ее тайные думы.