Не жалею, не зову, не плачу...
Шрифт:
строилась, я сбивался, подбирал слова, досадовал. Вычитал у Достоевского: «Ты
иногда страдаешь, что мысль не пошла в слова! Это благородное страдание, мой друг, и
дается лишь избранным; дурак всегда доволен тем, что сказал». Я ликовал от радости.
Очень хотелось мне поставить окончательный и бесспорный диагноз: я здоров, нет у
меня отягощенной наследственности.
Тогда, в 45-м, у меня был взрыв от глубокого потрясения. Встреча с Лилей после
долгой
всё это слилось в снаряд и ударило мне по нервам, как по струнам. После госпиталя я
потерял себя, постоянно боялся припадка, не видел смысла что-то делать, к чему-то
стремиться. Но, как оказалось, стремился и своего добился. Мне нравится образ
черного коня со спящим всадником. Печально и романтично. Состояние полусна,
полуяви, заторможенность, и в то же время движение. Не забываю, у меня нашлись
силы сделать выбор – мост. А иногда думаю: не выбор, а пароксизм отчаяния.
Был ли я уверен, что постовой выстрелит? Позже мне стало казаться, что – нет, не
был уверен, и весь мой драматизм на мосту выдумка. Но это поправка времени. Нынче
молодой солдат может рассказать, как на пост к нему приходила девица, и оружие ему
приходилось откладывать для более приятного занятия. Он может заверить
слушателей, что стрелять на посту, исключая, может быть, государственную границу,
никакой дурак не станет. Допустим. Устав караульной службы не изменился –
изменилось отношение к службе, начальство изменилось, рыба с головы гниёт. Но
тогда, сразу после войны, часовой мог выстрелить без всяких-яких. Многие курсанты
были после фронта, с оружием обращались как со столовой ложкой. Мы регулярно
ходили на стрельбища, каждый обязан был отстрелять столько-то патронов из боевого
оружия.
Я выбрал пулю как наиболее чистый и благородный способ. Петля или в воду с
камнем на шее с того же самого моста казались мне омерзительными. Откладывать и
чего-то ждать я не мог, немедленно требовалось пресечь дыхание, течение такой жизни,
ставшей так сразу, в один день, никчемной, жалкой. Изгнать, вытравить ту нечистую
силу, что влезла в меня и гонит, гонит, не дает покоя. Прижечь пулей боль, как
прижигают огнем змеиный укус. Демобилизуем, сказал майор Школьник, если будет
четыре припадка в месяц. Но для чего уроду демобилизация? Для чего перспективному
идиоту жизнь? Вместо юного атлета, прошедшего три летных комиссии, будет ходить
по земле еще один Ваня-дурачок. Я не смерти боялся, а слабоумия, маразма и всего, что
связано
кто знал меня прежде. Начальник медсанчасти не имел права оставлять меня в летном
училище, это ясно. Он говорил резко, неосмотрительно, беспощадно, усугубляя моё
состояние.
Но он же меня и спас своими угрозами.. Оставшись в БАО, я мог смириться с
болезнью, с участью инвалида, демобилизовался бы, приехал домой, стал на учет в
психдиспансере и… пошла бы жизнь идиота. Нет, ко всем чертям! Разорвать мороку,
развалить беду, шагнуть за предел. Майор Школьник и приказ генерала об отчислении
довели меня до этой крайней черты. Я круто перевел себя в новое бытие – не летчик, а
медик, не Иван, а Женька, не честный и чистый, а преступник под угрозой суда изо дня
в день, из года в год.
Так, стихийно, через свою судьбу, без психоневрологов, без научной основы я
пришел к выводу: психическое заболевание излечивается без каликов-моргаликов, без
фармакологии, без трав, без гипноза – только через резкое изменение среды,
профессии, цели, имени и, в конечном счете, личности. Я остался жить и тем самым
нарушил присягу. Жить здоровым для меня означало теперь – быть виновным.
31
Козлов с автоматчиками уехал, сдав меня конвоиру из судебного отделения
психбольницы. Сняли с меня одежду, выдали больничную. В белых кальсонах с
тесемками, в халате из желтой байки я прошел двор в сопровождении медсестры и
нового опекуна с красными погонами. Деревья, трава, пестрые клумбы, стриженые
больные на скамейках, под солнышком, на узких дорожках. Поодаль маячил
остроглазый санитар в белом халате. С веранды сбежала девушка лет семнадцати,
босая, смуглая, похожая на цыганку, и бросилась ко мне. «Саша, милый, ненаглядный,
ты не переживай! Мой дядя прокурор, Саша, дорогой, бороду не сбривай, она тебе
очень идёт». В тюрьме нас не брили, стригли щетину машинкой, лицо чесалось, и я
решил отпустить усы и бороду. Почему девчонка сразу ко мне кинулась, вон, сколько
сидят кругом? Из-за конвоира, я думаю. Юная, смуглая, видны белые груди.
Высоченная и крепкая стена, и в ней узкая, тяжелая, как у сейфа, дверь. За ней
судебное отделение. Вошли. Тесный, как загон, дворик примыкал к торцу лечебного
корпуса. Справа под навесом вход в полуподвал, оконце с решеткой. Слева у двери
лежал на земле совершенно голый человек, как на пляже. Посреди двора сидел на