Оборванная переписка
Шрифт:
Кругомъ меня были покривившіеся кресты, прикрытые деревянными кровельками, могилы, закутанныя теплыми пушистыми покровами, близна безъ тней, тишина безъ малйшаго звука… Ни печали, ни воздыханія… Вчный покой. Громадное безцвтное небо ушло куда-то далеко, далеко… И вдругъ все то, что было внутри меня, тоже ушло, я показался себ такимъ маленькимъ, такимъ ничтожнымъ съ моими ничтожными волненіями, съ моей ничтожной тоской… И вы мн показались маленькой, маленькой…
Я просидлъ на кладбищ часа полтора и, когда пришелъ домой, хотлъ сейчасъ же написать вамъ. Взялъ перо, но вс слова, которыя просились на бумагу,
Сегодня меня опять потянуло на кладбище, на могилы, на покой. Ночью была мятель и все покрыла блымъ ватнымъ покровомъ. Изъ всхъ надписей на плитахъ почему-то сталось видно только одно слово: до свиданья.
Да, до свиданья! Черезъ день, черезъ годъ, черезъ нсколько лтъ — въ сущности не все ли равно? Важно это неизбжное: до свиданья.
С. Р.
Простите же мн мое вчерашнее письмо и пишите все про себя, безъ прихорашиванія себя, безъ боязни огорчить меня, безъ одного слова неправдиваго.
IX
Петербургъ, 15 декабря
Дорогой Сергй Ильичъ!
Ваше душевное затишье радуетъ меня. Ваше «до свиданья» — огорчаетъ. Я такъ не люблю смерть, такъ боюсь о ней думать, что для меня совершенно чуждо это ваше «до свиданья».
Вы пишете о деревенскомъ кладбищ, и у меня сейчасъ же въ голов и на язык появляются чьи-то слова:
«Кровелькой красной уютно прикрытъ, Крестъ деревяный надъ каждымъ стоитъ, Надписей нтъ, о чинахъ ни полслова: Насыпь да крестъ и гробница готова!»Это ужасно быть до какой степени начиненной чужими словами! Они постоянно являются вмсто своихъ словъ и заслоняютъ свои мысли. Помню, разъ вы, полушутя, полусерьезно, сказали мн:
— Вы такъ сидите въ вашихъ книжкахъ, безъ природы, безъ настоящей жизни, что у васъ скоро не будетъ ни своихъ словъ, ни своихъ мыслей. Будутъ мысли и слова Рёскина, Толстого, но не ваши — Варвары Львовны.
Тогда я разсердилась на васъ, а теперь мн все чаще и чаще приходятъ въ голову ваши слова. И я не только не сержусь на васъ, но безусловно соглашаюсь съ вами. Мы вс живемъ не своимъ умомъ, а взятымъ на прокатъ изъ книжки или — еще чаще — изъ газеты. И я — первая!
Прежде, можетъ быть, я не призналась бы въ этомъ даже вамъ. Я помню, какъ я искренно обидлась, когда вы — увидя, что я получаю Mercure, сказали мн:
— Зачмъ вамъ этотъ журнальчикъ? Все это франтовство новыми фасонами мысли и искусства.
— Вы не можете меня подозрвать въ неискренности, отвтила я. Вы не можете думать, что я напускаю на себя искусственныя увлеченія для того, чтобы быть dans le train.
И въ этомъ я была права. Я ничего не напускаю на себя. Я люблю и Толстого, и д'Аннунціо, и Ярошенко, и Бёрнъ-Джонса. И все это совершенно искренно. Я люблю красоту и вожусь чуть не цлыми днями съ моими уродливыми двочками. И мн кажется, я не лгу во всемъ этомъ…
Но теперь наша переписка заставляетъ меня постоянно проврять себя. И я съ ужасомъ вижу, до чего я пропитана чужимя словами. Мн сейчасъ вспомнилось, какъ мы похали разъ весной съ вами и съ дтьми за городъ.
— Это Шишкинъ!
Вы засмялись надо мной.
— Природа для васъ повторяетъ картины художниковъ, а не наоборотъ…
И вы тогда разсказали про какого-то вашего пріятеля — петербуржца, пріхавшаго къ вамъ въ деревню: каждая старая измученная лошадь казалась ему Холстомромъ, прудъ при извстномъ освщеніи былъ для него типичнымъ Коро, и т. д. въ этомъ род.
Мы вс тогда смялись надъ вашимъ знакомымъ, но въ сущности это не такъ смшно. Неужели мы вс такъ начинены искусственными впечатлніями, что живая жизнь совершенно заслонилась ими? Вы мн пишете про себя, меня волнуетъ какой-то переломъ въ васъ, а изъ памяти встаютъ чужія слова, заученныя много лтъ назадъ и давно, казалось бы, заброшенныя въ какой-то темный уголокъ въ мозгу. Я сержусь на себя, но уже не во власти отдлаться отъ этихъ чужихъ словъ. Гд же тутъ «я», «мое», то, что должно одться моими словами, можетъ быть, неуклюжими и темными, но моими собственными?
И разв я одна такъ? Вс или почти вс, кругомъ, живутъ въ чужомъ наряд, съ чужими словами, и прячутъ куда-то далеко свои мысли, а часто даже не разберутся, гд кончается свое и начинается чужое… Нужна постоянная работа головы, а можетъ быть, и сердца, чтобы разобраться въ этомъ.
Вотъ вы пишете: безъ одного слова неправдиваго! И меня это смущаетъ. Презрніе ко лжи — привилегія сильныхъ людей; намъ, слабымъ, оно не подъ силу. Я помню, вы увидли у меня на брелок надпись: «Le m'epris de l'argent, le m'epris du mensonge, le m'epris de la mort»; какъ горячо вы сказали тогда:
— Эти слова не на балаболкахъ носить надо, а дтямъ ихъ втолковывать: презирайте деньги, презирайте ложь, презирайте смерть — тогда вы будете людьми.
— Разв этому научишь? — возразила я. А наслдственность? А среда? А тысячи разныхъ житейскихъ условій разной важности и значенія?
— А сами родители, лгущіе на каждомъ шагу? — прибавили вы, въ моемъ же тон.
Мн показалось, что вы намекаете на Виктора, и я сейчасъ же прервала разговоръ. Я знаю, что онъ лжетъ каждую минуту. А зачмъ? Чего онъ боится? Что я уйду отъ него? Но если онъ меня не любитъ, то чего же бояться потерять меня? Не знаю. Только вижу, какъ онъ лжетъ, хитритъ, всячески изворачивается, чтобы не открылась правда. И мн иногда кажется, что Витя видить это, и когда я уличаю его во лжи (что очень часто случается!), я жду, что въ скажетъ мн:
— А папа?! А ты сама, разв ты не лжешь каждую минуту?
Вчера утромъ, когда я вышла къ кофе, мужа за столомъ еще не было. Дти встаютъ раньше, но Витя обыкновенно присутствуетъ за моимъ кофе. У прибора Виктора лежали два письма. Витя повертлъ ихъ и сказалъ:
— Какъ этотъ конвертъ вкусно пахнетъ!
Я понюхала и мн показалось, что и знаю эти духи. Только поэтому я спросила Виктора, когда онъ прочиталъ оба письма:
— Отъ кого это, маленькое?
— Дловое! Тоска!
И я увидла, что онъ солгалъ. Въ томъ, какъ онъ старался придать себ скучающій видъ, какъ дланно-спокойно положилъ письмо въ карманъ — видна была сплошная ложь. Я взглянула на Витю. Онъ смотрлъ бгающими глазами то на отца, то на меня. И вдругъ мн захотлось крикнуть: