Оборванная переписка
Шрифт:
Я пошелъ дальше. Буфетная, три проходныхъ комнаты, большая двичья и людскія. Съ этой стороны домъ кончается выходомъ на крытую галлерею, ведущую въ кухню.
Съ другой стороны — отдленіе бабушки и комнаты для прізжихъ, — въ нихъ прежде жила Леля, а потомъ я съ женой… Мн было больно идти туда…
Исторію Лели вы знаете… Тотъ старинный крестъ, который вы повсили на раму ея портрета — такъ и остался на ней. Да! Она сама возложила на себя тяжкій крестъ, всю свою жизнь несла его и упала подъ нимъ…
Она ухала отсюда, изъ Турьихъ Горъ, восемнадцати
— Сгубила себя, опозорила семью, убила отца…
Вотъ что она повторяла каждый разъ, когда ей начинали говорить о дочери. Она была убждена, что судьба Лели такъ повліяла на отца, что онъ слегъ. Онъ не вставал лтъ пять, мать была его сидлкой и ревниво оберегала его отъ малйшихъ волненій и непріятныхъ впечатлній. Поэтому имя сестры не произносилось въ дом…
Вчера я вспомнилъ все это. Вспомнилъ, какъ прізжалъ сюда на каникулы гимназистомъ, а потомъ студентомъ; какъ жизнь здсь становилась все тускле и тсне, пока не замкнулась въ маленькій кружокъ своихъ цлей, мыслей, интересовъ. Понятно, что, когда я окончилъ курсъ и захотлъ работать дальше — меня не потянуло сюда. Затмъ — поздка за границу, диссертація, каедра, медовые мсяцы успха и общенія съ молодежью… Три года я не былъ въ Турьихъ Горахъ. Въ это время умеръ отецъ.
Когда я пріхалъ опять въ деревню — я едва узналъ мать: изъ красивой стройной женщины она стала высохшей старухой и точно осла вся и нравственно, и физически: стала маленькая, тусклая. Всю жизнь она жила любовью къ мужу, — съ его смертью точно все умерло въ ней. Она уже не плакала больше, а какъ-то особенно больно вздыхала.
Когда я получилъ извстіе о смерти отца, я бросился къ мам, съ тмъ, чтобы пожить съ ней, немноге успокоить и разсять ее. Мн издали казалось, что она такъ убита своей потерей, что у меня нтъ ни темъ, ни словъ для разговоровъ съ нею. Я захватилъ съ собою книги, которыя могли бы ее занять, обдумалъ то, что и какъ я буду говорить съ нею… Но, увидя ее, я увидалъ, что жизнь сама давала ей и темы, и слова… Она жила вдвоемъ съ бабушкой и он казались сестрами; он никогда не ладили другъ съ другомъ, матери казалось всегда, что бабушка недостаточно цнитъ и любитъ зятя, и он часто ссорились даже при насъ, дтяхъ…
Теперь он тоже все время спорили, но уже не ссорились…. Столкновенія выходили изъ-за мелочей, эти мелочи составляли всю ихъ жизнь. Она шла тягуче и однообразно, какъ тиканье часовъ. Въ первый день мн показались просто забавными ихъ пререканія на счетъ засахарившагося варенья и закованной лошади… Но очень скоро это стало невыносимо: одн и т же темы, даже одни и т же слова, сиднье въ одномъ и томъ же углу одной комнаты, одни и т же жалобы и вздохи — доводили меня до тяжкаго унынія.
Я долго не ршался заговорить о послднихъ минутахъ отца. Мать первая стала разсказывать мн, какъ онъ сознательно умиралъ, какъ сдлалъ распоряженіе въ какомъ сюртук похоронить себя, что и кому отдать
— А что онъ сказалъ о Лел? — не могъ не спросить я.
— Онъ зналъ, что я не люблю говорить о ней.
— И неужели не вспомнилъ? Вдь она была его любимицей…
— Можетъ быть, и вспомнилъ, но ничего не сказалъ…
— А ты?!
Мать не отвтила, только больно вздохнула. Разговоръ на этомъ и оборвался.
Потомъ она часто говорила объ отц. Но ея разсказы вертлись на разныхъ подробностяхъ, на томъ, что отецъ любилъ сть, какъ заботился объ улучшеніи имнія, какъ еще наканун смерти позвалъ приказчика и далъ вс распоряженія о посв ярового.
Вмсто трехъ недль я прожилъ въ Турьихъ Горахъ десять дней, и то съ большими усиліями; я сказалъ матери, что меня вызываютъ въ Петербургъ, она не стала удерживать меня и даже не спросила, зачмъ меня вызываютъ. Когда бабушка, шутя, замтила:
— И все ты, батюшка, врешь… Соскучился просто съ нами, старухами, здсь…
Мама точно испугалась, что я останусь, и сказала строго:
— Какіе вы пустяки, мамаша, говорите…
Прощаясь, об он раплакались: бабушка всхлипывала по дтски — искренно, мама вытирала глаза, точно стыдясь своей печали.
— Что это я? Казалось ужъ нтъ больше слезъ, вс выплакала… А еще нашлись, — стараясь шутить, сказала она.
Но шутка не удалась. И мн, и ей было ясно, что послдняя ниточка между нами оборвалась. Она даже не позвала меня опять въ деревню, я не сказалъ ей «до свиданья».
Она писала мн рдко и коротко, и все обижалась: обижалась на то, что я только «увдомляю о себ», обижалась на мое равнодушіе къ хозяйству, такъ трудно доставшемуся покойному отцу.
Мой уходъ изъ университета былъ для нея новой обидой. Она жалла себя, писала, что ея лучшія чувства оскорблены, просила меня бросить идеи сестры Елены, быть врнымъ слугою своего отечества и достойнымъ сыномъ Ильи Дмитріевича Ряполовскаго…
Вокор я ухалъ за границу, носился по свту со своей тоской…
Больше я не видалъ мать. Она умерла черезъ три года посл смерти отца, умерла внезапно. Бабушка похоронила ее и написала по моему петербургскому адресу письмо, гд увдомляла меня довольно спокойно и обстоятельно о кончин матери. Письмо пропутешествовало за мной чуть не мсяцъ. Я разсудилъ, что хать домой въ деревню не было смысла: мать была уже въ могил. И я остался за границей… Вскор я встртился съ Анной — моей будущей женой…
Когда я былъ женихомъ, почти наканун свадьбы, пришло извстіе о кончин бабушки. Я весь былъ поглощенъ моимъ счастьемъ, моими радостными заботами, и къ новой могил тамъ, далеко, на родин — отнесся совершенно спокойно и холодно. Потомъ женитьба, потомъ…
Нтъ! Не могу объ этомъ… Могу говорить о мертвыхъ, о живомъ гор говорить не въ силахъ. Могила съ ея неязбжностью и тайной — примиряетъ и даетъ какое-то высшее успокоскіе. Смерть стираетъ все мелкое и темное и оставляетъ лишь вчное. А жизнь съ ея пошлостью и грязными подробностями возмущаетъ и злитъ… Лучше не думать, не помнить…