Повесть о днях моей жизни
Шрифт:
В июне загремел "Потемкин".
Маньчжурец самолично написал штук двадцать прокламаций от руки:
"Говорили вам, неслухам, али нет? Наша правда вышла! Корабль называется господин Потемкин, это по всем газетам известно, а матросы -- наши деревенские парни, которые на военной службе. Ура!..
Студенты".
Несколько дней после известия он ходил как именинник, бормотал слова из евангелия, перенятые у Лопатина, Насте
– - Сваток,-- дразнил он отца,-- ребята-то на море, а?.. Фу-ты, ну-ты, палки гнуты!..
Потом опять все утихло. Последние всплески еще изредка доходили, но работа и нужда отвлекли внимание мужиков, сосредоточивая его на полях.
Арест Прохора заставил товарищей задуматься, но первая же записка, полученная от маньчжурца из тюрьмы, успокоила всех.
"Очень обидно, а еще очень совестно, что через собственную глупость кормлю вшей в остроге,-- писал Аника-воин.-- Теперь я бы сам не знаю, что над собой наделал за несуразные поступки, которыми поступил, приехавши с войны".
Дальше следовала крепкая брань.
Мы представляли, как беснуется мужик, кусая локти, говорит в оправдание нелепые слова, лает всех направо и налево.
– - Так ему и надо, кляче хромой!
– - горячилась Мотя.-- К чему было? Совсем не нужное!..
– - Нельзя, Петровна, парня хаять без пути: он не последний из последних!
– - заступался Илья Микитич.-- На всякую старуху бывает проруха.
– - У тебя-то, разновер, рыльце тоже в пуху!
– - кричали ему товарищи.
– - Не в точку метитесь,-- опустив глада, отвечал Лопатин,-- живу, как душа велит. N.
Чем ни дальше, тем письма от маньчжурца были спокойнее; в конце сентября он уже писал:
"Я нашел себе хорошее дело в тюрьме: плету гарусные туфли. Матери сплету, себе сплету. Стюньке и городской барышне сплету. Все будут разных цветов, а фасон и лик одинаковый. По-моему, хорошее это дело, деньги можно заработать. Я тогда пришлю их вам на надобности".
Слухи, проникавшие в тюрьму о забастовке, вывели рабочего человека из спячки; парень заметался, заорал, чуть не каждый день гонял Саньку Шмакова с записками: знаем ли мы, дескать, то, что надо знать?
Перелетными птицами потянулись в Осташкове толки, слухи и догадки о новом, большом, что творилось в жизни.
Приехали мужики со станции, куда возили продавать овес, говорят:
– - Машина стала.
Смотрят исподлобья друг на друга, пожимают плечами.
– - Никак не ходит.
– - Надолго?
– - Это неизвестно... Разное толкуют...
– - Может быть, того...
– - По-настоящему?
– - Должно быть, что так.
Братство растерялось: ходят по деревне из конца в конец, блаженно растрепав губы, жмурятся, потирают руки.
– - Силища-то, а?
Рылов на собрании сознался:
– - Я думал, мы первые зачинаем дело...
– - Эко!
– - сказали ему.-- Сморозил, цыпленок,-- первые!.. Сказал бы: задние, самые никудышные!.. Там-то о-ого!..
Предлагая разные планы, никто не знал, с чего начать. Колоухий, Богач, Калиныч,-- люди постарше,-- говорили:
– - Обождать маленько следует, робята: тучи сползут, небо прочистится, при солнышке орудовать сподручнее.
Петруха-шахтер ладил:
– - Балбесы, прозеваете причастье!..
Дениска, меньшой брат Прохора, глядит влюбленными глазами на него и смеется, ерзая по лавке.
– - Горячий ты, холера!..
– - ласково треплет шахтера по плечу.-- С тобой можно в огонь и в воду!..
Остальные, как пни, молчат.
Дни идут бестолково, газет не получаем, в город съездить по распутице нельзя, сидим, крылья опустив.
– - Узнать бы, где надо... Ведь это что же такое!..
– - У кого?.. Министры телеграмму отобьют...
– - Иван, что ж трясешь портками? Шел бы выпытывать!
Я пошел на железную дорогу. Станция -- в степи, кругом -- верст на семь -- ни жилища. Было серо, грязно, моросил осенник. Дорогой то и дело лопались оборки на лаптях; пока дошел, ввалился в третий класс -- измучился, промок, закоченел хуже собаки.
Из окна, окутанного серою дождевою дымкой, виднелось ровное ржаное поле с бурым жнивьем: туманно, неприютно, нет полю конца и края, как бестолковой, бесцветной русской печали, как беспредельному горю мужицкому.
Пол в "зале" грязный, крашенные охрой наружные двери захватаны сальными пальцами, буфет пустой. Кто-то кашляет, сопит, стуча тяжелыми сапогами, переставляет с места на место мебель; из другого угла за стеною пищит больной ребенок; раздраженный женский голос со слезами и злостью уговаривает его:
– - Ну, замолчи же, Христа ради!.. Ну, уймись!.. Ну, замолчи!..
Баю-баюшки, баю,
Сынку песенку спою!
Приди, котик, ночевать,
Мово Колю покачать...
В двери высунулась девочка годов четырех-пяти, в нечесаных светлых кудряшках и замызганном розовом платьице, с надетым на одну ногу полинялым голубым чулком в полоску.
Котик серенький,
Хвостик беленький...
Засунув палец в рот, девочка исподлобья уставилась на меня большими черными глазами. Полное личико сморщилось, как у старушки, и застыло в жадном любопытстве.
– - Ни-инка!
– - истерично взвизгнула из-за дверей женщина, качавшая ребенка.