Предатель. Я тебе отомщу
Шрифт:
Я стискиваю зубы так сильно, что челюсть ноет, а в висках пульсирует боль. Каждое слово Кати о беременности, о материнстве — как нож, вонзающийся в старую рану, давно зарубцевавшуюся, но всё ещё кровоточащую под кожей.
Она не знает. Не может знать. Её восторг, бесконечные рассказы о том, что ждёт её впереди — о пелёнках, колыбельных, маленьких ручках, — бьют по мне сильнее, чем я могу вынести, сильнее, чем я думала, что ещё способна чувствовать.
Хочу закричать, оборвать её, выплеснуть эту жгучую злость, что кипит внутри, сказать что-то резкое, колкое, чтобы
Она слишком хорошая — с этими тёплыми глазами, с этой мягкой улыбкой, с этой чистотой, которой я давно лишилась. Светлая, как солнце, что слепит, а не греет. Я не хочу её ранить, не хочу видеть, как её лицо дрогнет от моего яда. И вместо этого молчу, проглатывая боль, чувствуя, как она оседает в горле горьким комом, который я не могу ни сплюнуть, ни проглотить.
– А я уже думаю, как буду укладывать его спать, – продолжает она, не замечая, как я каменею, как моё тело превращается в статую из холодного камня. – Говорят, первые месяцы сложные, но я всё равно жду. Это же счастье, да? – её голос звенит, полный предвкушения, она смотрит на меня, чуть наклонив голову, ожидая, что я подхвачу её радость, что улыбнусь, кивну, скажу что-то тёплое в ответ.
Я киваю — коротко, механически, опуская взгляд на свои руки, сложенные на коленях. Пальцы дрожат, и я сжимаю их сильнее, чтобы скрыть это.
Счастье. Для неё — да. Для неё это мягкий свет, тёплые ночи, крошечные пальчики, сжимающие её руку. Для меня — недосягаемая тень, призрак, что ускользает каждый раз, когда я пытаюсь его коснуться. Тень, что живёт в моих снах и умирает с каждым пробуждением.
Смотрю на свои ладони — пустые, холодные, — и чувствую, как внутри что-то сжимается, рвётся, но я держу лицо неподвижным, как маска.
Катя наклоняется ближе, её дыхание касается моего плеча, пока она поправляет какую-то невидимую складку на платье. Её движения лёгкие, заботливые, и вдруг её взгляд цепляется за мою руку — за тонкую золотую полоску на пальце, обручальное кольцо, которое я до сих пор не сняла. Оно сверкает в тусклом свете приёмной, как насмешка, как клеймо.
– Ой, у тебя кольцо, – говорит она с лёгким удивлением, её голос поднимается на полтона, полный любопытства. – А у тебя есть дети? – её вопрос такой невинный, такой простой, такой обыденный, что у меня перехватывает дыхание, как будто кто-то сжал мне горло ледяной рукой.
Я смотрю на кольцо. Оно жжёт мне палец — не металл, а воспоминания, что он несёт: десять лет лжи, боли, пустоты. Напоминание о прошлом, о том, что я всё ещё не вырвалась до конца, что часть меня всё ещё прикована к Артёму, к его предательству, к его сыну, которого я никогда не рожу. Как цепь, что я сама на себя надела, и теперь не знаю, как её сбросить.
– Нет, – отвечаю я тихо, почти шёпотом, голос хрипит, как будто пробивается сквозь толщу воды. – И никогда не будет, – добавляю, чувствуя, как голос дрожит, как слова царапают горло, но я держу их под контролем, не даю им сорваться в крик.
Катя замирает, её рука повисает в воздухе, застыв в миллиметре от моего плеча. Её глаза
Тишина между нами становится густой, тяжёлой, как воздух перед грозой.
– А кольцо… – начинает, но осекается Катя.
– Кольцо тоже временно, – перебиваю я, говоря твёрже, чем хотела, твёрже, чем чувствую себя внутри. – Скоро сниму, – лгу, глядя в пустоту перед собой, в стеклянную стену, за которой огни города мигают, как далёкие звёзды, холодные и равнодушные.
Катя молчит секунду, потом её губы растягиваются в слабой улыбке, почти вымученной.
– Ну, тебе и без него идёт, – говорит она, её голос звучит тише, осторожнее, она пытается сгладить момент, вернуть лёгкость, что была между нами до этого. – Ты в этом платье — просто огонь, – добавляет девушка, и её тёплый тон едва доходит до меня, тонет в шуме крови, что стучит в ушах.
В этот момент за нашими спинами тихо хлопает дверь кабинета Игоря. Звук лёгкий, почти неуловимый, но я вздрагиваю, резко оборачиваюсь — никого. Только лёгкий сквозняк колышет бумаги на столе в приёмной, заставляя их шуршать, как сухие листья. Стеклянная стена отражает пустоту, и на секунду мне кажется, что я вижу тень, мелькнувшую за дверью.
– Это, наверное, сквозняк, – пожимает плечами Катя, не придавая значения, её голос возвращается к привычной лёгкости. – Здесь вечно двери хлопают, — она смеётся, коротко и звонко, поворачиваясь к сумке, чтобы достать туфли.
Я киваю, но внутри всё холодеет, как будто ледяной ветер ворвался в приёмную и пробрался под кожу, замораживая кровь в жилах.
Звук хлопнувшей двери всё ещё звенит в ушах — тихий, почти неуловимый, но от этого ещё более тревожный.
Это был сквозняк? Может быть. Здесь, в этом стерильном офисе с его стеклянными стенами и гудящими кондиционерами, такое случается, наверное. Но что-то в этом лёгком шорохе, в этом осторожном щелчке, заставляет моё сердце сжаться сильнее, чем должно.
А вдруг это был Игорь Николаевич? Вдруг он стоял там, за дверью, в своём холодном кабинете, и слышал мои слова — эти жалкие, дрожащие обрывки правды, что вырвались из меня, как кровь из открытой раны?
Я не могу знать наверняка. Не уверена. И всё же мысль об этом впивается в меня острыми когтями — мне бы не хотелось, чтобы он знал. Не хотелось, чтобы кто-то копался в этой боли, что я таскаю внутри, как тяжёлый камень, привязанный к груди. Говорить о ней — всё равно что резать себя ножом снова и снова, а если он начнёт жалеть меня…
Господи, это будет хуже всего. Хуже презрения или насмешек. Жалость — как кислота, что разъест остатки моего достоинства, и я не вынесу её, только не сейчас, не от него.
– Готова? – спрашивает Катя, её голос мягкий, как шёлк, пробивается сквозь шум в моей голове, и она протягивает мне туфли — чёрные, лаковые, с тонкими ремешками, что блестят в свете ламп. – Ты будешь там самой яркой, – добавляет она, и её улыбка искренняя, тёплая, как луч солнца, которого я давно не видела, но я едва её слышу, её слова тонут в хаосе моих мыслей.