Предсмертные слова
Шрифт:
А такое в нашем благословенном отечестве уже случалось.
Января 29 числа 1742 года на Васильевском острове в Петербурге, прямо напротив Военной коллегии, сколотили эшафот из плохо оструганных досок. В 11 часов на него внесли вице-канцлера Российской империи АНДРЕЯ ИВАНОВИЧА ОСТЕРМАНА (ноги уже не слушались графа). Четыре гвардейца и с ними унтер-офицер посадили старика на стул перед плахой, сняли с него шапку, и секретарь зачитал ему приговор. А когда закончил, с генерал-адмирала сорвали парик, и солдаты положили его на живот шеей на плаху. Палач, сорвав с него старую лисью шубу и завернув ворот рубахи, взялся было за топор, но, когда занёс его, секретарь, крикнув «Стой!», приказал поднять осуждённого. Едва живого графа опять посадили на стул и прочитали помилование. То был первый указ новой императрицы Елизаветы Петровны об отмене смертной казни в России. «Верните мне парик, — попросил он палача. — Надо беречься от простуды». И это были последние запомнившиеся народу слова некогда всесильного Остермана. Солдаты снесли его с эшафота вниз, посадили в сани и увезли в Шлиссельбургскую крепость, а оттуда — в сибирскую ссылку. И там его заели до смерти печально известные насекомые.
Тот же спектакль был разыгран и перед фельдмаршалом графом БУРХАРДОМ КРИСТОФОМ фон
Титулярного советника при Министерстве иностранных дел и кандидата прав МИХАИЛА ВАСИЛЬЕВИЧА БУТАШЕВИЧА-ПЕТРАШЕВСКОГО со товарищи (всего девять человек, и среди них двадцатисемилетний отставной поручик инженерных войск Фёдор Михайлович Достоевский) вывели на мёрзлый казарменный плац Семёновского полка. Все были в штатских летних пальто и холодных шляпах. «Подвергнуть смертной казни расстреливанием», — огласил приговор аудитор. На осуждённых разорвали одежду, над их головами переломили шпаги, мундиры и эполеты сожгли на костре. Палачи в старых цветных кафтанах и чёрных плисовых шароварах надели на приговорённых просторные холщовые саваны с остроконечными капюшонами и длинными, почти до земли, рукавами. Петрашевский неожиданно расхохотался, расхохотался дерзко, презрительно и вызывающе, театрально взмахивая при этом своими клоунскими рукавами: «Господа!.. — хохот душил его. — Как мы, должно быть, смешны в этих балахонах!..» Его первым привязали верёвками к серому позорному столбу, скрутили за спиной руки, а белый колпак надвинули на глаза. Но резким движением головы Петрашевский сбросил его: «Я не боюсь смерти, я могу смотреть ей прямо в глаза!..» Хрипло прозвучал рожок, и унтер-офицер подал команду взводу: «Рукавицы снять! К заряду! На прицел!» и двенадцать солдат взяли ружья на изготовку. Но команда «Пли!» не последовала, а раздался отбой: «От-ставить!». И после довольно долгой паузы, аудитор зачитал: «Его величество… вместо смертной казни… в каторжную работу в рудниках… без срока… преступник Буташевич-Петрашевский… отправляется в Сибирь». Закованного по рукам и ногам, его посадили в заложенные тройкой сани и в сопровождении жандарма погнали в Сибирь. Там он жил ссыльным в селе Бельском, на Енисее, квартируя и столуясь у старухи Конюрихи в простой крестьянской избе. Губернатор Восточной Сибири вручил ему, политическому преступнику, издание казённой газеты своего края, но однажды подверг его, потомственного дворянина, наказанию розгами «за сопротивление властям». Вернувшись как-то из Енисейска, бодрым и здоровым, он попросил свою хозяйку уже с порога: «Давай щей, мать!», поужинал с аппетитом и пошёл спать в свой угол, занятый кухонной посудой и лоханью с помоями. А наутро его нашли в постели мёртвым.
МАРИЯ-АНТУАНЕТТА, поднимаясь на эшафот посередь площади Революции, как раз напротив статуи Свободы, неосторожно наступила маленькой своей ножкой, обутой в изящную чёрную прюнелевую ботинку с острыми носками, на грубый башмак Шарля-Анри Сансона младшего, «господина» и палача Парижа. «Простите, сударь, я нечаянно», — проворковала развенчанная королева Франции, в которую, по слухам, «были влюблены двести тысяч французов». Когда он подал ей руку, чтобы поддержать её, бледная, но спокойная Мария Антуанетта отказалась: «Не нужно. Слава богу, я сама ещё чувствую себя в силах дойти до места». Самая известная жертва Французской революции, она, привезённая из тюрьмы Консьержери в роковой тележке, поднялась по ступеням эшафота «с таким величием, как будто поднималась по лестнице Версальского дворца», и опустила прехорошенькую свою белокурую головку под нож гильотины. Правда, сам палач Сансон записал в дневнике, что волосы её в одночасье поседели, к тому же перед казнью он их обрезал по плечи. Прежде чем лечь на роковую доску, королева, мать четверых детей, спокойно обратилась к многотысячной толпе черни, жаждущей мести: «Молитесь обо мне и не оставляйте детей моих! Я прощаю врагов моих за всё причинённое мне зло». Потом бросила прощальный взгляд на дворец Тюильри, взглянула на небо и громким голосом сказала: «Прощайте, дети мои, прощайте! Я иду к отцу вашему…» И, повернувшись к палачу, воскликнула: «Поторопитесь!» Через пару дней после казни в Национальный Конвент поступил счёт от могильщика Жюли: «Казнённая № 25. Вдова Капет. Гроб — 6 франков. Носилки — 6 франков. Могила и плата могильщикам — 25 франков. Могильщику Жюли — 264 франка. Париж, 11 брюмера, 2 года Французской республики».
Отца её детей и её мужа, тридцативосьмилетнего ЛЮДОВИКА ШЕСТНАДЦАТОГО, казнили ещё до этого, на другом эшафоте, уже на площади Согласия, бывшей площади Людовика Пятнадцатого. «Вот и приехали!» — воскликнул король, медленно и с трудом поднявшись по крутым ступеням. Помощники палача Шарля-Анри Сансона старшего попросили его снять камзол. «Это лишнее, — возразил добродушный король, — можно кончить дело и так». Когда же те хотели связать ему руки, возмущению Луи Капета не было предела: «Как! Вы осмелитесь поднять на меня руку? Связать меня? Возьмите моё платье, но не дотрагивайтесь до меня!» Он сам снял камзол и отстегнул воротничок рубашки, потом проговорил: «Поступайте, как знаете, я изопью чашу испытания до дна». Он хотел было обратиться к толпе. Но при первых же его словах «Я умираю неповинным в так называемых преступлениях…» офицер Сантэрр подал сигнал солдатам, и те с такой силой стали бить в барабаны, что короля едва ли можно было услышать. «Да перестанут ли, наконец, барабанить!» —
Первым пошёл под нож ЭРО де СЕШЕЛЬ, бывший королевский адвокат, ставший пламенным революционером, бравшим Бастилию, членом парламента и Национального Конвента и комиссаром Рейнской армии. Спокойно, хладнокровно поднялся бывший аристократ на эшафот на площади Революции и даже подбодрил собрата Камилла Демулена: «Мой друг, покажем им, что мы умеем умирать!»
Когда же трибун ЖОРЖ-ЖАК ДАНТОН, руководитель Якобинского клуба, обвинённый Революционным трибуналом в заговоре против Республики, хотел поцеловать его, палач Шарль-Анри Сансон младший заявил, что это против закона. «Дурачьё! — беззлобно заметил Дантон. — Разве ты в силах помешать нашим головам через пять минут поцеловаться в корзине гильотины?» У самого подножья эшафота «двуликий Янус», как его называли враги, почувствовал слабость и на секунду остановился. «О, моя возлюбленная, добрая жена моя, — прошептали его сухие губы. — Неужели я больше тебя не увижу?» Потом встряхнулся: «Мужайся, Дантон! Прочь всякое малодушие!» и быстро поднялся по степеням лестницы. Его попросили не торопиться и подождать, пока вымоют гильотину. «Э, — сказал он всё тому же палачу, — немного больше, немного меньше крови на твоей машине, что за важность. Не забудь только показать мою голову народу! Она стоит того. Такие головы ему не всякий день удаётся видеть». И гражданин Сансон послушно выполнил требование своего пациента, «чистого от крови и денег». Кроме Дантона, в этот день у него было ещё четырнадцать. «Ну и работёнка, скажу я вам! Остриги каждому волосы, свяжи руки и положи на роковую доску под нож гильотины».
Через три месяца с небольшим, ранним утром 10 термидора (28 июля), за Дантоном последовал на эшафот другой член Якобинского клуба, революционный диктатор МАКСИМИЛИАН РОБЕСПЬЕР, что и предсказал Дантон. Когда его тогда провозили на казнь из Люксембургской тюрьмы мимо дома Робеспьера, он закричал из позорной телеги: «Смотри, Робеспьер! Тебя ожидает такая же участь, я волоку тебя за собой». Прозванный в народе Неподкупным, Робеспьер, обессилевший от ранения во время ареста в челюсть, уже не мог говорить, и единственными его словами были: «Благодарю вас, сударь», сказанные тихим голосом любопытному зеваке, который помог ему перед казнью поправить подвязки на чулках. Все решили, что он сходит с ума: уже много лет ни к кому во Франции не обращались на «вы» и не употребляли слова «сударь», напоминавшего о временах королей. Но нет, Неподкупный был в здравом уме и ясно выразил то, что думал: Революции и Республики больше не существовало, жизнь вернулась к старому режиму. Одна женщина из толпы ротозеев на Гревской площади выкрикнула: «Ты — чудовище, восставшее из ада! Отправляйся назад в могилу, и пусть придавит тебя покрепче проклятье жён и матерей Франции».
«Немного теряешь, расставаясь со злополучной жизнью», — беззаботно заметил, отправляясь на гильотину вслед за Робеспьером, его сподвижник и другой вождь якобинцев ЛУИ-АНТУАН СЕН-ЖЮСТ, которому принадлежат величайшие слова, сказанные за всю Великую революцию: «Хлеб есть право народа». Один из его палачей рассказывал, что голова Сен-Жюста в течение нескольких минут после отсечения вращала глазами, скрежетала зубами и грызла прутья корзины, в которую скатилась. Да так, что палачам пришлось купить новые корзины!
«Атомного шпиона» ДЖУЛИУСА РОЗЕНБЕРГА ввели в камеру смерти нью-йоркской тюрьмы «Синг Синг» в 8 часов вечера пятницы. Поскольку казнь неожиданно перенесли на этот час с полуночи этого дня недели, когда, с заходом солнца, начинается священная для иудеев саббат, у него не оставалось времени даже на последний традиционный обед смертника. Это время он провёл в разговорах с женой Этель и адвокатом Блохом. «Оставляем на тебя своих детей, наш верный друг…» — сказал ему Розенберг, и это было, пожалуй, всё, что он хотел ему сказать. С тюремным раввином Ирвингом Козловым Джулиус даже не захотел говорить. Сам сел на дубовый электрический стул, хотя было заметно при этом, как подогнулись его колени. Тюремный парикмахер выбрил ему на ноге место для электрода, а директор тюрьмы Уилфред Денно велел тюремщикам пристегнуть ремни и надеть на голову осуждённого на казнь кожаную маску, прикрывшую всё его лицо. Срочно вызванный электрик из соседнего городка Каир трижды включил рубильник — один короткий разряд тока и два длинных. Врач засвидетельствовал смерть Джулиуса Розенберга в 20 часов 6 минут 19 июня 1953 года, ещё до захода солнца и начала саббата.
Вскоре вслед за этим, когда прибрали камеру, туда в сопровождении двух надзирательниц ввели ЭТЕЛЬ РОЗЕНБЕРГ, другого «атомного шпиона». Она была в дешёвом темно-зеленом тюремном платье и выглядела на удивление спокойной, словно бы ей предстояла обычная прогулка за город. Обняв и поцеловав в щёку одну из надзирательниц (хорошую): «Спасибо за вашу доброту» и пожав руку другой женщине (плохой): «До свидания», она сама, без чьей-либо помощи села на стул, на котором минутами ранее был казнён её муж. Обычного трёхразового включения рубильника для неё оказалось недостаточно — доктор с изумлением обнаружил, что, увы, Этель по-прежнему жива. Пришлось прибегнуть к ещё двум разрядам тока (всего ушло 4 минуты 50 секунд), прежде чем наступила смерть. Президент Эйзенхауэр, которого Этель, кстати, единственная женщина в тюрьме «Синг Синг» и проведшая два года в одиночной камере, обозвала как-то «гауляйтором», сказал про неё сыну Джону: «Она сильная и непокорная, не то, что её слабак муж».