Птичка польку танцевала
Шрифт:
– Давай поженимся?
Почему-то ему было проще выговорить это на высотной площадке, когда они стояли рядом, глядя вдаль.
Теперь последнее слово было за Анной.
– Мы и так всегда рядом, – не сразу ответила она. – Представь, буду маячить перед тобой с щипцами для завивки и в халате. Везде раскиданы мои туфли, платья вперемежку с шахматными справочниками… И еще мама постоянно жужжит со своими причудами…
Максим внимательно слушал. «Рядом», «вместе» – похожие слова и в то же время разные. Как «дружба» и «любовь».
– Макс, если честно, то я просто не готова… Я, словно та принцесса
Она осеклась, увидев его лицо.
Максим с горечью усмехнулся:
– Так долго не просыпаться. А тут еще и проходимец какой-то рядом пристроился.
Анна виновато потупила взгляд.
– Прости.
– Нет, ты меня прости, – искренне попросил он.
Это его расплата за боль, которую он причинял другим. За возвращения домой ранними утрами: в дорогом экипаже с рессорами – он, до конца не протрезвевший, с привязанным к петлице воздушным шариком. Легкость новых встреч и расставаний, невесомость красного шарика над помятым и довольным лицом. До Анны ему казалось, что так будет всегда.
– Аннушка, ведь я тебя совсем не тороплю.
Действие третье. Война
На август 1941-го у Анны была припасена мечта, которая пахла астраханскими арбузами, рекой и шлюзами. Начиналась она на аллее, ведущей к величественному зданию Речного вокзала. Там высоко в небе блестел шпиль со звездой, такой же большой и позолоченной, как звезды на кремлевских башнях, а на белоснежной веранде изгибались ландышевые фонари.
Повсюду сияло летнее белое на голубом. Возле пирсов стояли теплоходы, и нарядные люди с чемоданами готовились к посадке на этих ослепительных красавцев. Ладно, она согласна даже на допотопный пароход, только пусть он будет с зеркальными стеклами.
В июне ТОЗК находился на гастролях в Киеве, и Пекарская радостно делилась родным городом с друзьями (оставляя сокровенный ключ от него при себе). Она снова, как и тридцать лет тому назад, любовалась сквозь зелень Владимирской горки широтой Днепра и золотом маковок.
Ранним воскресным утром всех в гостинице разбудил главный комик. Он стучал в двери номеров: «Вы только посмотрите, что Осоавиахим выделывает в небе!» Артисты были уверены, что это его очередной розыгрыш, но все же, ворча и позевывая, вышли на балкон. Над городом, сбивая друг друга, носились самолеты. Немецкие летчики бомбили вокзал, советские истребители пытались их отогнать. Взвыли сирены.
Внизу располагался продуктовый магазинчик, перед ним с ночи ждала очередь. Люди с беспокойством смотрели на небо, но не спешили уходить, надеясь все-таки купить свои полкило сахара, больше в одни руки не давали. Очередь рассыпалась, лишь когда раздались выстрелы зениток и подбитый самолет, превратившись в огненный факел, с воем устремился вниз.
Страна еще ничего не знала, и Москва не знала. Еще не выступил по радио Молотов и не начал, заикаясь: «Граждане и гражданки!» А киевляне уже знали. В городе горько заплакали девушки, и мужья сердито сказали женам: «Доигрались, твою мать! Риббентроп, Риббентроп!» Кто-то засобирался
Театр показал еще три спектакля, они прерывались объявлением воздушной тревоги. Зрителей становилось все меньше. Двадцать четвертого числа, когда был разбомблен Минск, в Киеве началась паника. Режиссер собрал труппу и объяснил, как вести себя при немцах, чтобы сразу не расстреляли.
Театру все-таки удалось уехать. Они влезли в последний поезд: рядом люди карабкались на крыши состава, через окна передавали детей с приколотыми к их одежде бирками. Вагоны, в которых находилась большая часть театральных декораций и костюмов, отсоединили. ТОЗК вернулся в Москву без них. Но в череде начавшихся потерь эта потеря оказалась далеко не самой страшной.
Первые дни сознание цеплялось за какие-то мелочи, важные в мирное время. Анне было жалко, что в августе она не поплывет по Волге. Ведь вряд ли этот кошмар закончится до осени. Ей не хотелось расставаться с мечтой, в которой она стояла на палубе, любуясь закатами.
Москвичи тоже пока держались за видимость довоенной жизни: в городе продавали газировку и мороженое, в кинотеатрах шли прежние фильмы, а стрелки часов на Пушкинской площади по-прежнему безотказно показывали время всем, кто, волнуясь, ждал свидания под бронзовым поэтом. Но уже для светомаскировки были выданы темные шторы из какой-то невиданной плотной бумаги, и в городе появились растерянные женщины с детьми и огромными узлами. Это были первые беженцы.
По улицам нестройно замаршировало ополчение. Ночью добровольцев увозили на фронт: бесконечный поток городских автобусов тесными рядами мчался по Садовому, поворачивал в сторону Бородинского моста, стремясь к Минскому шоссе и дальше на запад.
Самая первая сирена воздушной тревоги прозвучала в три часа ночи. Анна с мамой спустились в бомбоубежище. Там шумели вентиляторы, играли дети и пахло валерьянкой. Взрослые сидели бледные и собранные. У кого-то на руках были младенцы, у кого-то кошки или собачки. Одна бабуля притащила клетку с попугаем. Мама взяла с собой пяльцы с начатой до войны вышивкой.
Мальчик лет пяти успокаивал свою сестренку:
– Не бойся, немцы нас не сбомбят.
Сидевшая рядом с мамой женщина вздохнула:
– Еще вчера я ныла из-за таких пустяков, грешила против своего счастья.
– Да все мы тут грешники, – зашевелилась другая.
А мама, обычно словоохотливая, промолчала, еще ниже склонившись над вышивкой. Она теперь боялась своего немецкого акцента.
Город спрятался за черными шторами, возвел похожие на главные здания фанерные обманки. На пустырях выросли ложные заводы, в которых по ночам светились огни ненастоящих цехов. Москва даже попыталась выдать Кремль за жилые дома – художники расписали одну из крепостных стен фальшивыми окнами. Мавзолей стал двухэтажным жилым домом, была закрашена позолота соборов, зачехлены звезды кремлевских башен. А Обводной канал с высоты теперь казался обычной замоскворецкой улочкой.