Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 2
Шрифт:
– - Что у тебя там ворошится-то?
– - А голуби. Голубь с голубкой... Вот боюсь: довезу ли? Пятые сутки в пути да еще ден семь ехать. В Сибирь везу, далеко...
– - Вот оказия! Что, голубей там нет, что ли? Чудак!
– - Таких нет. Это -- курские, с своей стороны... Ездил вот, хочу памятку с родины иметь. Переселились мы в Сибирь-то, да я только пока что не останусь там!
– - А как по тамошним местам, спросить, подходяще?
– - М-м... Все одно, ежели без денег... Нет, не лучше! Двинуться некуда, ворочаться не к чему, все разорено
У бабы в углу все время надсадно, захлебываясь, плачет ребенок. Она совсем выбилась из сил, стараясь унять его: качает на руках, сует в рот прокисшую коровью соску, приговаривая нараспев:
– - Ну-ну, бог-от с тобой! Ну, касатик ты мой... Вот огонек, погляди на огонек... О, господи батюшка! Согрешила я с тобой, моченьки моей нету...
Одни спят как мертвые, другие ворочаются и сердито ворчат:
– - Что за беспокойный ребенок... Окормила ты его чем, что ли? Гли-ка, чисто заведенный, без утиху ревет...
Женщины снисходительно соболезнуют, советуют.
– - Пуп грызет, говоришь? Эко ты дело! Не иначе, грызет: вишь, вьется-то как...
– - А ты лютиком-то попой, слышь, оно хорошо! Этак на ложечке-то давай и давай...
– - Дедонька, поесть охота... А, дедонька-а?..-- тянет мальчуган в рваном, с чужого плеча, полушубке и такой же шапке, налезающей ему на глаза. И тихонько теребит за рукав старика, что долго делал вид, будто спит, что не слышит, потом с деланно суровым видом завозился, ворча:
– - Что еще придумал? Какая ночью еда? О, господи... И все-то бы ел только... Давеча ели уж, чего еще?
И когда развязывает котомку, то становится понятным, что это не поблажка только не знающему времени для еды мальчонку, что, пожалуй, и в самом деле давненько ели, что и сам он не прочь перекусить.
Мальчик жадными, как у голодного волчонка, глазами следит за краюхой хлеба в руках старика. А тот с минуту глядит в какой-то нерешительности, будто у него рука не подымается на это сокровище, будто измеривает, взвешивает черствый ржаной ломоть, что-то рассчитывает, соображает.
– - Ну, на!-- подает, наконец, отложив кусок для мальчика, другой как-то виновато, украдчиво -- для себя.
И оба, старик и ребенок, одинаково медленно, важно и почти благоговейно откусывают, долго жуют, подбирая падающие крошки...
– - Ежели все наши слезы собрать, река протекла бы! Всего не расскажешь... А какая наша вина? И по закону, по самому императорскому указу мы действовали ведь: свобода совести... "Вы, говорит, господствующую церковь поносите на своих собраниях!" -- "Нет, отвечаем кротко, никого мы не поносим, а только идем и будем идти к господу тем путем, какой совесть наша указывает..." -- "А вот я, возлютовал на нас, покажу вам пути!" И тут мы с твердою кротостью отвечали: "Ты, мол, всепрощаем... Господа нашего и апостолов гнали, так нам ли не прощать?"
Рассказчик, старик в белом суконном архалуке, с лицом удивительно спокойным и
– - Это верно. Господь терпел и нам велел...-- кто-то отозвался из кучки слушателей.
– - Тоже вот, к примеру, скопцы, опять же и хлысты...
– - Это другое. Мы -- просто братья во Христе, живем по заповедям евангелия, исповедуем бога, как он вложил нам в душу...
– - Это уж на что лучше известно... По всему выходит, дело ваше правое, должно вам выйти прощение, как разберут там вашу бумагу...
– - А что же, спросить, будет какое способие вам, ежели вот по ошибке, скажем, заставили вас хозяйство позорить, но тюрьмам там держали, в чужие края посылали?
– - Мы о том не просим. Мы правды одной ищем только...
Молоденький казак с отчаянным вихром волос из-под высокой мерлушковой шапки, в шароварах с синими лампасами под коротким казакином, переобуваясь, говорит своим соседям:
– - Завтра к вечеру приеду, от станции только шестьдесят верст... Сын еще при мне родился, теперь уж ему третий год давно... А серебряные пояса -- это у сотников, у есаулов, верно... Можно и нам, коли богатый, а я еду совсем даже бедняжка: только лошадь со мной, и ту надо кормить. Дома ничего нет, отец старый и один; что можно тут с землей сделать? А потом, погорели... Все как есть сызнова теперь надо начинать...
– - Да ты не русский, что ль?
– - любопытствуют, уловив в речи казака чужой акцент.
– - Нету, я русский... Казак я, как не русский?
Он хотя и повествует о таких безрадостных вещах, что "совсем бедняжка", что заново предстоит создавать разрушенное хозяйство, но все это -- беспечным, веселым тоном, скаля белые зубы. Оттого, должно быть, что "завтра к вечеру", что "через три года"...
– - Нет, ты не русский...-- упрямо стоит кто-то на своем.
– - Абалаканец я. Слыхал?
– - А нагайками нашего брата, мужика, дул там?
– - Н-нет... Что казак? Ты думаешь, казаку хорошо? Все равно, что и твоему сыну в солдатах. Казак -- тоже мужик... крестьянин...-- перестал улыбаться, потом добавил: -- Служба для всех одна: мне прикажут, буду бить нагайкой, твоему сыну велят, станет стрелять...
Замухрышистый, испитой, неопределенного возраста мужик -- армячишко заплата на заплате -- раздирает зубами гнилую воблу и все твердит, убедительно и жалостно, своему соседу:
– - Никто, милый ты человек, от хорошего житья с своей родной земли не двинется, никто! Нужда, голод да холод гонит... Ведь как живем? О, господи! Земли, прямо сказать, с рукавицу, лесу --не по нашим зубам... Огородиться нечем! Избенка -- на веретене встряси, из осинок, зимою тут и сам с семьей и телята да овечки... свалится другой ребенок с лавки-то и вместе с ягненком на соломе спит, правду говорю!
– - Знаю, знаю... И избы-то все у вас непокрытые, видал.
– - А это по весне в частом быванье, верно! Лошаденку там али корову охота до отавы-то дотянуть, а соломы-то где у нас? Вот и кормим с крыши...