Рихард Феникс. Море. Книга 3
Шрифт:
— Пойдём, — выдохнула Олли, но сорвавшийся с её приоткрытых губ полувздох-полустон выдал желание остаться хоть здесь, пока не пресытятся оба.
— Подожди, — он нацеловывал её глаза, щёки, губы, тонкую шею под запрокинутой головой, путался в тугих завязках горловины платья, рычал и прижимался своими бёдрами к её, пока в паху не стало больно от напряжения.
Олли обхватила его за шею, притянула к себе и поцеловала, лаская его язык своим, посасывая. Желание разгоралось в её полуприкрытых дрожащими ресницами глазах. А его руки уже оглаживали упругие белые ягодицы, низ живота, тянулись под платьем к часто вздымающейся груди. Но вдруг отстранился, одёрнул подол, опустил жену на землю. Олли зарычала, бросилась к нему на шею.
— Тебе не кажется неправильным делать это, пока сын в отъезде? — задыхаясь,
— Глупенький, — улыбнулась она и положила ему ладонь на пах. Потёрла. Сжала.
Нолан хрипло взревел, и последние преграды в его голове рухнули под напором вожделения. Он закинул жену на плечо и, перепрыгивая через три ступени, забрался на второй этаж. Кинул горячее гибкое тело на сено и тут же опустился перед ней на колени, рывком поднял юбку до груди и склонил голову, вдыхая пряный аромат. Он облизал пальцы и коснулся её. Олли задрожала и вскрикнула. Тонкие ноги легли ему на плечи, руки требовательно опустились на затылок. И он нагнулся ещё сильнее, готовясь дарить негу любимой женщине.
Когда спустя, казалось, и вечность, и краткий миг, Олли выгнулась, зажав между дрожащих бёдер его голову, Нолан переждал, оглаживая грудь жены, ниже и ещё, где всё было влажным, манящим, раскалённым, трепещущим. Крики и судороги прошли, и Олли отпустила, бросилась к мужу, сорвала с него одежду, повалила и оседлала, стянула платье через голову, откинув золото волос назад.
Она поднималась на нём и опускалась. Она тёрлась об него всем телом. Её руки были везде, а его крепко сжимали белые, мокрые от пота и соков бёдра, насаживая её глубже и ещё, и ещё, пока она не откинулась головой ему на колени с протяжным стоном, стискивая свои груди и тяжело дыша. И тогда он взял её сзади, намотав длинные волосы на руки, любуясь прогибом в узкой спине, изящно очерченными лопатками и дрожащими плечами…
Неистовая любовь закончилась глубоко заполночь. Двое уснули на взрытом сене, тесно прижавшись друг к другу, упоённые удовлетворённым желанием, а в светлых волосах мерцал серебряный гребень с камнем цвета высокого неба, с камнем цвета глаз их сына.
* * *
Лодка
Она помнила его глаза синими-синими, но в последний раз, когда осмелилась в них взглянуть, всё поглотил белый огонь. И тогда, переборов собственный страх, Лукреция коснулась тела, объятого пламенем, собирая руками кровь. А теперь, баюкая эти капли в ладонях, протянув незримую нить к нему, летящему там, под порывами ветра, под небом, покрытым предштормовыми тучами, она молилась первобогам, всему сущему и воде. Особенно воде. Ведь та была её стихией. Стихией истинного Чародея. Молилась, пытаясь вдохнуть в него силы. Нет, не добраться до берега, просто прожить подольше.
Когда уставала, когда бой собственного сердца почти останавливался, заменяясь плеском волн о борта лодки, делала перерыв. И почти сразу слышала, как и он, измождённый, израненный, такой маленький и хрупкий, падает на сомкнутые щиты и лежит, не в силах сдвинуться с места.
Те, двое других, чужих, незваных, были рядом. Один сидел у входа, нервно теребя свой шарф, другой ходил то туда, то сюда. Лишь он мог прикасаться к нему, к тому, кому она пообещала быть верной, а сейчас даже взглянуть не могла. От вида его пламени, отравленного, не могшего больше никого согреть, она задыхалась. Задыхалась от страха и боли, и сердце её будто сжимала рука в стальной перчатке с когтями. Как тогда, после той ночи, навсегда перечеркнувшей левую половину лица багровым шрамом.
Ей стоило больших усилий не давать его крови в ладонях свернуться. Сила истинного Чародея, почти невозможная, редкая, которую она себе не хотела, которую не развивала свыше, чем требовали представления с бродячим театром, теперь нужна была ей больше воздуха, больше жизни. Её жизни.
Она вдыхала свою жизнь в него через эти капли, и тогда он вновь взлетал, держа курс к спасению.
Тот, первый прибывший, сказал, что есть три дня. Но потом наедине признался, что солгал, чтобы дать им надежду. Сутки с небольшим — вот и всё, что было у бедного мальчика. Но они уже минули, и сейчас в самом деле шёл третий день. День, когда на горизонте, если бы
Как бы она хотела его обнять, убаюкать, заверить, что всё будет хорошо, но не могла даже пошевелиться, опасаясь разорвать тончайшую нить, по которой от себя к нему передавала свою жизнь. Главное, чтобы он об этом не узнал. Не надо. Не хватало ему ещё этим терзаться. «Только живи, Ри!» — мысленно взывала она, чувствуя себя во всём виноватой.
* * *
Она была там. Она всегда была там, недвижима, привычно незаметна, ярка. Все видели её, глядели, уже не гадали, отчего лишь эта сияющая звёздочка висит в одном месте, когда другие неспешно плывут мимо. И теперь он знал.
Звезда, всегда стоящая перед глазами, даже если облака покрывали её, была Эньчцках. Она, спящая, до времени обращённая в камень, парила на пути бога Солнца к разверстому лону Гэньшти-Кхаса. Месту, откуда появилась кровь земли — люди, назвавшие себя истинными радонасцами. Люди с красными волосами. Люди, начало которым положил Феникс. И его юный птенец, летящий сейчас прямо на эту звезду, откуда-то знал сокрытую от всех правду, помнил, как собственное детство. Помнил слепящий лик бога Солнце, помнил одурманивающую твёрдость матери-земли, когда стопы, охваченные пламенем, впервые коснулись её, помнил братьев и сестёр. И, конечно же, перед глазами была светлая богиня — его создательница, его мать — Эньчцках, которая сейчас заслоняла собой это лоно — жерло вулкана Штрехнан, — не впуская в его дремлющие недра ни единого лучика солнца.
Она, Эньчцках, была недвижима, бессмертна. Она, давшая жизнь своим детям, скрестившая птиц и змей с людьми — истинными детьми Гэньшти-Кхаса, — была готова проснуться. И сейчас тот, кто был одним из её детей, Фениксом, слышал божественный голос.
— Я — здесь. Я всегда была здесь, выжидала, глядела на вас сверху вниз. Исполнила давний каприз — я вам мир подарила. Цените! Я жизнь вам дала, мои славные дети: Боа и Сойки, Фениксы, Ангуис. Отчего вы не цените жизнь ни свою, ни чужую, будто «быть» — унесённые ветром слова, и вы существуете, лишь враждуя? Лишь трое из четверых добрались до сих дней, радость вы очей моих, неизбывное горе видеть, как вас становится меньше. Из четверых осталось лишь трое, и те рода провели свои, размножились, растеклись по телу земли, не чураясь разбавленной крови, наполнив низины и горы, все впадины, что Гэньшти-Кхаса так заботливо строила, дабы видом своим ублажить ненасытные взгляды супруга, отца моего, бога Солнце. И вы, смертные, лишь силой бессмертные, столько лет являли мне всю глубину пороков своих. Верю-верю, вы взяли страсти к ним, к этим порокам — к лицемерию, лжи, разбою, насилию, чрезмерной жестокости — не у вражин и не у друзей, а у обычных людей. Отчего же так скорбно? Не виню я вас этом. Но вы загубили тем самым старанья мои, всю чистоту и невинность змей и птиц. И как бы не падали ниц, убеждая в обратном — безгрешны! — я не верю и слову. Вы возжелали излишеств, вы возжелали стать равными нам, и в этом ваша погибель.
— Чего ты хочешь от меня, Эньчцках? — в мыслях кричал Рихард, а Феникс у него внутри всё так же молчал, то ли отравленный ядом, то ли не желал вмешиваться в беседу своего сына со своей матерью, то ли просто боялся.
— Дитя с неразбавленной кровью, у тебя нет ничего, что бы мог ты мне дать. Чем ты мог бы меня одарить. Но ты слышишь души моей голос. Не все это могут, по правде, никто. Ну почти. Лишь раз или два в сотню лет нахожу я готовых услышать, нахожу я, возможно, тех лучших, что гораздо ценнее народов, породивших их всех. Год от года эти связи тускнеют и гаснут. Только в случае их угасанье значит смерть — неминуемо, горько. Я же, гаснув, готова спуститься на землю, кружась и танцуя, дабы разом прервать все печали. Я не вынесу больше позора, наблюдая за вами, дитями, безотчётно калечащими души. Я не знаю, зачем это нужно. Для чего вы, редкие пташки, высоко так взмываете в небо, где звучит душа моя ветром. Но ведь всё не напрасно, не зря? Ответь мне дитя.