Русский край, чужая вера. Этноконфессиональная политика империи в Литве и Белоруссии при Александре II
Шрифт:
К июлю 1866 года противники русификации костела в Ревизионной комиссии, в первые месяцы ее работы находившиеся в меньшинстве, почувствовали себя значительно увереннее. Несколько членов комиссии изменили мнение о необходимости русификации на противоположное. В.Ф. Самарин так описывал в письме брату Юрию, упирая на общие им обоим славянофильские ценности, собственную траекторию в этих дебатах:
При возбуждении этого вопроса я с прочими членами Ревизионной комиссии не усумнился подать голос в пользу русского языка. С первого взгляда мера эта кажется самою действительною для обрусения края и даже необходимою после того, как Пр[авитель]ство признало нужным отвергнуть употребление польского языка в сфере администрации и преподавание его в учебных заведениях. В пользу этой меры ратуют, как тебе известно, и «Московские ведомости», которые увлекли за собою московскую публику и сильно поколебали здешние власти; но по мере того как ближе вникаешь в дело, оно представляется совершенно в ином виде… [1422]
1422
ОР РГБ. Ф. 265. К. 146. Ед. хр. 9. Л. 9 (письмо от 3 августа 1866 г.).
Теоретическое умозаключение, которое решительнее всего подвигало на оппозицию «Московским ведомостям» по этому вопросу, состояло в том, что введение русского языка в богослужение будет воспринято местным католическим простонародьем как знак симпатии властей к католицизму и тем самым не ускорит, а, напротив, остановит начавшееся столь многообещающе движение в православие [1423] . Как мы уже видели в главе 7, организаторы массовых обращений полагали, будто переходом в православие
1423
В июне – июле 1866 года горячий сторонник русификации костела С.А. Райковский, не заседавший, впрочем, в Ревизионной комиссии, сообщал Каткову об уходе к оппонентам, казалось бы, надежных единомышленников: «Говорский, стоявший прежде за русский язык, пошел на попятную; он уверял меня, что сделал это по убеждению, после объезда Гродненской губернии, где он убедился в напряженном стремлении католического населения к принятию православия. Все они (члены Ревизионной комиссии. – М.Д.) убеждены почему-то, будто введение русского языка остановит обращение в православие». Вскоре Райковский сетовал на то, что «Новиков, кричавший после последней поездки за русский язык, вдруг, в самое последнее время, перешел на сторону большинства» (ОР РГБ. Ф. 120. К. 22. Ед. хр. 1. Л. 46, 47 об. – копии писем от 26 и 27 июня 1866 г.).
1424
РГИА. Ф. 821. Оп. 150. Д. 584. Л. 33 об. – 34, 74–74 об., 34 об. (записки Деревицкого и Ратча).
1425
Там же. Л. 21 об., 37 (записки Самарина и Деревицкого); ОР РГБ. Ф. 120. К. 21. Ед. хр. 1. Л. 147 об., 151 (копии писем Корнилова Каткову, датируемых весной 1864 г.).
Итак, в ходе полемики о введении русского языка в католическое богослужение сталкивались не две целостные концепции русской национальной идентичности, а довольно рыхлые и путаные комбинации представлений, по-разному сочетавшие в себе предмодерные и модерные, религиозные и светские взгляды на национальность и способы ассимиляции. Катковский идеал лояльного русского католика, и сам по себе не свободный от внутренних противоречий, существенно трансформировался в бюрократическом сознании. В сущности, в основе многих споров, описанных выше, лежала неспособность бюрократов признать историческую естественность положения, при котором богослужебный язык (польский) и язык повседневного общения («белорусское наречие» русского языка) имели по меньшей мере сопоставимое значение для формирования национальной идентичности местного населения. Эта языковая ситуация сигнализировала об особой сложности предстоявшего процесса кристаллизации национального самосознания. Апеллируя к фигуре русского католика, часть виленских администраторов словно бы подменяла этот процесс актом присвоения недружественной религии более приемлемого, менее тревожного облика. Напротив, для их оппонентов эта фигура служила напоминанием об уязвимости православия и средством выражения страха перед размыванием привычных критериев русскости.
Ретроспективно чиновничья озабоченность неким католическим «возрождением» на белорусских землях вследствие замены в костеле польского языка русским выглядит совершенно наигранной. Когда через несколько лет проект русификации костела стал приводиться в исполнение в Минской губернии, преобладающей реакцией большей части клира и мирян стало отторжение от русскоязычных молитв как практики, идущей вразрез с привычным церковным обиходом; никакого ликования паствы – не только поляков, но и белорусов – по поводу большей понятности богослужения не наблюдалось (см. подробнее гл. 10 наст. изд.). Это, однако, не дает основания считать, что виленские чиновники, в 1866 году обосновывавшие подобными опасениями свой отказ от прежнего мнения в пользу русского языка, в действительности лишь поворачивались в направлении, куда, как казалось, подул административный ветер. Конечно же, в нагнетании страха перед довольно экзотической фигурой ксендза, соловьем разливающегося на русском языке в минском или могилевском костеле, присутствовала некоторая доля нарочитой драматизации [1426] . И тем не менее за падением популярности катковской идеи «русского католика» (и реноме «Московских ведомостей» вообще) в среде виленских деятелей летом 1866 года крылась не случайная вспышка католикофобии или расчет угодить начальству, а довольно серьезная попытка неравнодушных к своему призванию чиновников заявить о себе как о местном кружке подвижников «русского дела». Они позиционировали себя как «виленских русских», понимающих местные нужды лучше столичных прожектеров. Совсем не случайно то, что одним из вдохновителей виленского отпора проекту Каткова выступил М.О. Коялович – публицист, для которого, как мы уже видели выше, тема местной, «западнорусской», идентичности и особости оставалась центральной в писаниях о национальном «пробуждении» России в целом.
1426
Это давало повод сторонникам Каткова выдвигать против оппонентов довольно экстравагантное обвинение: будто те, настаивая на употреблении в костелах «опозоренного» польского языка и при этом налагая на отправление католического культа различные ограничения, стремятся вызвать озлобление народа против властей и тем самым помочь польским революционерам. Так, С.А. Райковский писал Каткову о Деревицком и близких ему членах Ревизионной комиссии весной 1866 года: «…поляки должны платить деньги таким деятелям. Почем знать, может быть, и платят. Они хлопочут очень усердно, чтобы возбудить здесь религиозный фанатизм и таким образом сделать борьбу нашу из политической, где все шансы на нашей стороне, религиозною, где мы несостоятельны» (ОР РГБ. Ф. 120. К. 18. Ед. хр. 69. Л. 5 об. – 6).
Западнорусскость в противоречивых истолкованиях: самобытность, «белоруссофильство», «сепаратизм». Коялович против Каткова
Начиная с 1864 года, когда даже осторожное культивирование языкового своеобразия украинцев и белорусов стало навлекать подозрения свыше, Коялович ищет новые, более опосредованные способы утверждения историко-культурной границы между Великороссией и Западной Россией. В его статьях 1865 года в «Дне» (переставшем выходить к концу этого года) полоно– и католикофобия достигает критической точки. При этом противоборство с «латинством» он представляет высоким призванием, почти привилегией западнорусских людей, требующей досконального знания особенностей популярных в Литве и Белоруссии католических
1427
«…попытки папы фанатизировать в латинстве вообще и в польском народе против России могут сильно отразиться и в Западной России, особенно благодаря возмутительному усердию многих великорусских чиновников православить эту страну полицейским способом», – писал Коялович И.П. Корнилову в связи с грядущей канонизацией Иосафата Кунцевича (РО РНБ. Ф. 629. Ед. хр. 393. Л. 1 – копия письма, датируемого по содержанию первыми месяцами 1865 г. – не позднее конца марта).
Наиболее же чревата последствиями оказалась несколько парадоксальная попытка Кояловича воплотить идею западнорусской особости в деятельности, самоидентификации и стиле поведения чиновничьего кружка в Виленском учебном округе, возглавляемого самим попечителем ВУО И.П. Корниловым. Этот сюжет не оценен еще по достоинству историками – разочарование Кояловича в «диктатуре» Муравьева приравнивается к утрате им всякой надежды на сколько-нибудь серьезное влияние в Вильне [1428] . Между тем именно отставка Муравьева в апреле 1865 года и замещение его Кауфманом повели не только к перераспределению инициативы между генерал-губернатором и нижестоящими чиновниками, но и к возрастанию роли неформальных советников при виленской администрации, подобных Кояловичу.
1428
Цьвiкевiч А. «Западноруссизм»: Нарысы з гiсторыi грамадзкай мысьлi на Беларусi ў XIX i пачатку XX в. Менск, 1993. С. 168–169; Glebocki H. Kresy Imperium. S. 345–346.
Коялович поспешил установить отношения с Корниловым вскоре после назначения того в Вильну в начале 1864 года. Сближению способствовали общие знакомства в московской националистически и панславистски ориентированной интеллигенции и петербургские связи Кояловича. Его как раз тогда начавшие выходить «Лекции по истории Западной России», по некоторым сведениям, понравились императрице Марии Александровне. На первый взгляд, от Корнилова не приходилось ждать сочувствия конкретным идеям Кояловича. В отличие от своего предшественника А.П. Ширинского-Шихматова, он не намеревался экспериментировать с местными «наречиями» [1429] и вполне «по-великорусски» стоял за скорейшее внедрение русского языка в начальные школы даже для неславянских групп населения, таких как литовцы и евреи.
1429
Готовясь к принятию должности попечителя в начале 1864 года, Корнилов изучал распоряжения и предложения по Виленскому учебному округу за 1862–1863 годы. В его конспекте представления Назимова в МНП от 1 февраля 1863 года, где, в частности, говорилось о преподавании католического закона Божьего на «народных наречиях», была сначала допущена красноречивая ошибка: «…преподавать в нар[одных] школах Закон Божий на (польс[ком] – зачеркнуто. – М.Д.) белорус[ском] языке…» (РО РНБ. Ф. 377. Ед. хр. 2. Л. 1). Это показывает, что в восприятии Корнилова преподавание на белорусском ассоциировалось с «полонизмом», а не с «русским делом».
Тем не менее русацкий антиэлитизм Корнилова, распространявшийся на польскую и остзейскую аристократию, католический клир и демонизируемый еврейский «кагал», делал его восприимчивым к популистским мотивам апологетики Западной России. Другой струной, на которой играл Коялович, было присущее Корнилову, как и ряду других крупных виленских бюрократов, стремление эмансипироваться от Петербурга, выговорить себе сферу обширных дискреционных полномочий, оправдываемых экстраординарностью самой задачи русификации столь важной окраины. Самобытная народная «Западная Россия» Кояловича проецировалась на административно-территориальные институты: генерал-губернаторство и учебный округ, отгораживаемые местными администраторами от вмешательства «Великороссии» – министерской власти, с ее, как считалось, некомпетентностью в местных делах и уязвимостью для польских происков.
К этому надо добавить, что даже при таких властных генерал-губернаторах, как М.Н. Муравьев, внутри виленского чиновничества не исчезали разногласия относительно целей и методов русификации. Обычное для системы управления в Российской империи соперничество плохо скоординированных между собой ведомств (порок, который не могла вполне устранить региональная концентрация полномочий в руках генерал-губернатора) [1430] подогревало здесь ксенофобские настроения и укрепляло мнение чиновника о себе / своем кружке или учреждении как о единственной «русской силе», способной противостоять польской измене и ее сознательным и бессознательным агентам. Ближайших подчиненных Корнилова объединял, помимо горячих националистических эмоций, устойчивый корпоративный этос; в их частной переписке учебный округ предстает в героическом ореоле, а деятели других ведомств нередко рисуются горе-патриотами, которым не по плечу конфронтация с «полонизмом». Так, инспектор ВУО Н.Н. Новиков, поклонник славянофилов, жалобу в письме Корнилову на отсутствие поддержки чиновникам ВУО со стороны губернаторов обобщал следующей сентенцией: «…откуда этот безвыходный круг, очень ясный и многим в то же время непонятный? Ясно откуда: на нас ездит верхом поляк, да только невидимо как-то сядет и поедет… Пасут из нас поляки панургово стадо; а кнутом им служит наша собственная рознь» [1431] . А вот из более раннего письма Корнилова Новикову выявляются черты идеализированного автопортрета команды педагогов-обрусителей: «По случаю новых назначений (в ВУО. – М.Д.) у меня был вчера, в честь отъезжающих, обед, на который собралось до 60-ти директоров, инспекторов и учителей. …За исключением, может быть, 10-ти (и то едва ли) немцев и французов (имеется в виду этническое происхождение. – М.Д.)… все остальные были кровные русские. В.П. Кулин справедливо заметил, что в прошлом году такой обед был бы немыслим. Беседа и речи были, разумеется, в тоне самом патриотическом» [1432] .
1430
См., в частности, об этом: LeDonne J. Russian Governors General, 1775–1825. Territorial or functional administration? // Cahiers du monde russe. 2001. V. 42 (1). P. 5–30; Idem. Administrative regionalization in the Russian Empire, 1802–1826 // Cahiers du monde russe. 2002. V. 43 (1). P. 5–34.
1431
РО РНБ. Ф. 523. Ед. хр. 66. Л. 134–134 об. (письмо Корнилову от 6 мая 1866 г.).
1432
Там же. Ед. хр. 711. Л. 12–12 об. (письмо от 14–16 августа 1865 г.). Частное, но выразительное свидетельство корпоративной сплоченности активистов Виленского учебного округа – «зашифрованное» письмо, которое Н.Н. Новиков написал одному из сослуживцев в июле 1868 года, когда вновь назначенный генерал-губернатор А.Л. Потапов проводил кадровые чистки и пытался пересмотреть саму политику деполонизации края, в том числе по линии учебного ведомства. В этом письме недавние тревожные для Новикова и его коллег события в крае описаны как хроника размеренной летней жизни нескольких помещичьих имений, с последовательным замещением названий всех городов, должностей и имен чиновников иносказаниями и прозвищами. В сущности, это своеобразный служебный жаргон чиновничьего кружка (Там же. Ед. хр. 547. Л. 6–6 об.).
Коялович старался укрепить в членах этой патриотической компании «кровных русских» чувство избранности, противополагая их большинству виленского чиновничества, чуждому интересам и потребностям Западной России. Еще до восстания, в 1862 году, под свежим впечатлением от летней поездки по северо-западным губерниям и встреч с православным духовенством, он в письме И.С. Аксакову сделал признание, которое, конечно, нельзя было поместить на страницах «Дня»:
Возвратился я… с великою ненавистию к русским (уверяю Вас – так) за их невнимание, великое, греховное невнимание к истинным интересам своих меньших братьев западноруссов. Начальствовать, распоряжаться… взглянуть с гордым презрением на неполноту русской и православной жизни в Западной России – удивительные мастера, – а дать труд к уразумению этой жизни и теплое участие к мукам, с которыми она вырабатывается?! – это не их дело. Я назвал бы их, особенно проживающих в Западной России, немцами этой страны, но нахожу в них такие особенности, которые заставляют меня считать большою почестью для них и название немцев.