Сирингарий
Шрифт:
Сестрица ему про ляпушку-тяпушку песни пела, загадки загадывала. Бывало, забалует Егорушко, сестрица осерчает, грозится: вот, ужо, посажу тебя в лукошко, отпахну ночью окошко, да у ляпушки выменяю на морошку!
Пугался того Егорушко, просился не отдавать.
Картинки-обманки батюшка писал прежде яркие, что пазори; после материной кончины потускнели ярь-медянка да крутик. Ткань-от под краски не из пачеси брал, не из лесной шерсти; на ярмаронках беленые холсты покупал. Рамки резал, прутки гнул. Чтобы в рост, в форму пришлось. Соразмерно,
Обманыши те люди на ночь выставляли под окошко, алибо на крылечко, а кто — под ворота самые. Как темнело, находил с вадьи волок, а вместе с ним — ляпушка-тяпушка, мягкие лапушки. Егорушко самой ляпушки не видывал; оконца всегда затянуты были подзором, а у соседушек некоторых — и вовсе ставнями огорожены. Чтобы не вздумали малята несмышленые играть, подглядывать.
Сестрица шепотом сказывала, что видом ляпушка ровно лягуша-тощага преогромная, только шерстяная вся и зубаста, что волк. Ночью ей полная воля. Вылазит из своего окошка болотного, шлеп-шлеп, скок-поскок, пропитания себе ищет, мясца живого алчет. Люди скотину загоняли, птицу домашнюю прибирали, кошек с собаками — и тех в сенцах запирали. А не убережешь — токмо клочки оставит, растреплет, ровно кочан капустный.
На вадью по темному тоже не шастали. Ляпушка морочить умела, сманивать. Только как, чем приваживала — того не ведали.
И с места-лугара людям не с руки было уходить: железо старое из болот тянули, что от Змия Громыхающего нападало, с древом, с костяным нутром спеклось-спелось. Тем железом и кормились: во все летечко копали руду в раскопах, осенью — на кострах сушили. Тут же и угль березовый жгли в ямах. А зимушкой, как вставала дорога, на саночках и руду, и угль к домницам свозили; там плавили, опосля криницу ту для крепости перебивали да — в узлы, на обмен, на продажу...
Ляпушек порубали, да без толка, без счета их было, ровно муриев в куче. Так и наловчились обманки ставить. Ляпушка как на такое натыкалась, так со слепу не разбирала: или стороной обходила, или на зуб пробовала, плевалась и дальше прыгала. А вот ежли зазевался, ко времени не выставил обманышек, на себя пеняй: или пролаз ляпушка к живому найдет, или выманит...
Придумке той много лет было; зачином случай стал, когда провор некий дотумкал выставить у дома обряжуху, на отваду ляпушке. Ляпушка ту куклу погрызла, так и ушла. Так с тех пор и ставили, по числу душ живых, по числу скотьих голов.
Батюшка, ишо когда матушка жива была, семью привез на спокойное житье. Думал промыслом кормиться, нужду не спознавать. А матери болотный волок хвилеватый не по нутру пришелся: зачихнула. Так остались Егорушко и сестрица его Отавушка сиротами. Тятенька самурный был, редко когда улыбался. Глаза в бороде, не приласкает, не приголубит...Мир его сторонился, но и прочь не гнал. А как погонишь, если дело его лугар и спасает? Намолвки всякие ходили про вдовца, а все же совсем без уметника нельзя.
Под каждого человека, под каждый росток у батюшки своя фигура
У Отавушки на всякий случай, про все песенка была припасена. От матери она певуньей сделалась, так и звенела, ровно жаворонок над полем... Егорушко страсть как любил припевы ейные послушать, хоть порой и страшно спать было опосля...
Вот, вышел раз случай, еще зимой. Насказала ему Отавушка об Козе-матушке, оберегательнице родимой.
Проснулся Егорушко ночью глухой, беззвучной. Всякий сверчок- скрипячок-червячок о ту пору помалкивал. Только от лунищи наметено белого, во всю избу, и в забелухе этой прям перед печуркой увидал Егорушко: коза пляшет. Собой как девица, даже в пестром летничке, а головка — козья! И рожки у ей подкручены-позолочены, и бородка чесана, и глаз застывший, желтый, с брусочком черным...
Сама пляшет, сама платочком машет, а только нет от ней ни шума, ни топота какого. Худо сделалось Егорушке, лихо. Нырнул обратно под зипун.
Там быстро надышал, жарко стало, продыху бы.
Авось, сгинуло.
Приподнял краешек — стоит напротив козий глаз, не мигает...
Егорушко так с криком и подорвался, всех переполошил. Отец его изругал, что отдыху не дает, а сестрица пожалела-приголубила. Пела ему добрые песни про котика-кота, про колыбельку, покуда не заснул...
Так и жили. Отец малевал обманышки, сестрица по дому хлопотала. Егорушко старался тоже, от дела не лытал. Краски тер-варил-вываривал, из корней да коры, цветов да смолы, глины да сажи, яркие да важные! И в огороде трудился, пруточки-прутики резал-вымачивал, чтобы гибкими да крепкими делались.
Скотину не держали: мир кормил.
Сестрица же на возрасте была, заневестилась. Лентами яркими косы переплетала, кружилась, пела. Егорушко сестрицей любовался, смехом смеялся. Радовался за Отавушку, на красоту ее наглядеться не мог!
— Есть, Егорушко, добрый человек, из большого узла. Видный, зазвонистый! Уж как позовет, так вместе с тобой и поедем туда жить-поживать...Полно на болоте-то сидеть, что мне, что тебе...Чай, не клюква-ягодка. Возьмут тебя на выучку краски тереть-мешать, чернильно гнездо заводить...
— А батюшка с нами? — спрашивал Егорушко, играясь яркими бусами, что добрый человек сестрице подарил.
Весело шарики-бусины сверкали-щелкали, любо было Егорушке, радостно глазу, тепло рукам.
Сестрица на то только вздохнула, провела гребешком по непослушным Егорушкиным волосьям. Егорушко кудрявым уродился, что барашек, и темноглазым; ребятня жуком дразнила. Сестрица вот росла пригожей, синеглазой, светлокосой, статной — в матушку.
— А к батюшке, ягненочек, будем наезжать в гости...