Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Собрание сочинений. Том 1. Первый лед
Шрифт:

* * *

Лист летящий, лист спешащий над походочкой моей — воздух в быстрых отпечатках женских маленьких ступней. Возвращаются, толкутся эти светлые следы, что желают? что толкуют? Ах, лети, лети, лети!.. Вот нашла — в такой глуши, в ясном воздухе души. 1969

Стрела в стене

Тамбовский волк тебе товарищ и друг, когда ты со стены срываешь подаренный пенджабский лук! Как в ГУМе отмеряют ситец, с плеча откинется рука, стрела задышит, не насытясь, как продолжение соска. С какою женственностью лютой в стене засажена стрела — в чужие стены и уюты. Как в этом женщина была! Стрела — в стене каркасной стройки, во всем, что в силе и в цене. Вы думали — век электроники? Стрела в стене! Горите, судьбы и державы! Стрела в стене. Тебе от слез не удержаться наедине, наедине, над украшательскими нишами, как шах семье, ультимативно нищая стрела в стене! Шахуй, оторва белокурая! И я скажу: «У, олимпийка!» И подумаю: «Как сжались ямочки в тазу». «Агрессорка, — добавлю, — скифка...» Ты скажешь: «Фиг-то»... * * * Отдай, тетивка сыромятная, наитишайшую из стрел так тихо и невероятно, как тайный ангел отлетел. На людях мы едва знакомы, но это тянется года. И
под моим высотным домом
проходит темная вода. Глубинная струя влеченья. Печали светлая струя. Высокая стена прощенья. И боли четкая стрела. 1963

Рождественские пляжи

Людмила, в Сочельник, Людмила, Людмила, в вагоне зажженная елочка пляшет. Мы выйдем у Взморья. Оно нелюдимо. В снегу наши пляжи! В снегу наше лето. Боюсь провалиться. Под снегом шуршат наши тени песчаные. Как если бы гипсом криминалисты следы опечатали. В снегу наши августы, жар босоножек — все лажа! Как жрут англичане огонь и мороженое, мы бросимся навзничь на снежные пляжи. Сто раз хоронили нас мудро и матерно, мы вас «эпатируем счастьем», мудилы!.. Когда же ты встанешь, останется вмятина — в снегу во весь рост отпечаток Людмилы. Людмила, с тех пор в моей спутанной жизни звенит пустота — в форме шеи с плечами, и две пустоты — как ладони оттиснуты, и тянет и тянет, как тяга печная! С звездою во лбу прибегала ты осенью в промокшей штормовке. Вода западала в надбровную оспинку. (Наверно, песчинка прилипла к формовке.) Людмила-ау! я помолвлен с двойняшками. Не плачь. Не в Путивле. Как рядом болишь ты, подушку обмявши, и тень жалюзи на тебе, как тельняшка... Как будто тебя от меня ампутировали. 1968

Ливы

Л. М.
Островная красота. Юбки с выгибом, как вилы. Лики в пятнах от костра — это ливы. Ими вылакан бальзам? Опрокинут стол у липы? Хватит глупости базлать! Это — ливы. Ландышевые стихи, и ладышки у залива, и латышские стрелки. Это? Ливы? Гармоничное «и-и» вместо тезы «или-или». И шоссе. И соловьи. Двое встали и ушли. Лишь бы их не разлучили! Лишь бы сыпался лесок. Лишь бы иволгины игры осыпали на песок сосен сдвоенные иглы! И от хвойных этих дел, точно буквы на галете, отпечатается «л» маленькое на коленке! Эти буквы солоны. А когда свистят с обрыва, это вряд ли соловьи, это — ливы. 1967

Рано

В горы я подымаюсь рано. Ястреб жестокий парит со мной, сверху отсвечивающий — как жестяный, снизу — мягкий и теневой. Женщина в стрижечке светло-ореховой, светлая ночью, темная днем, с сизой подкладкою плащ фиолетовый!.. Чересполосица в доме моем. 1968

Декабрьские пастбища

М. Сарьяну
Все как надо — звездная давка. Чабаны у костра в кругу. Годовалая волкодавка разрешается на снегу. Пахнет псиной и Новым Заветом. Как томилась она меж нас. Ее брюхо кололось светом, как серебряный дикобраз. Чабаны на кону метали — короля, короля, короля. Из икон, как из будок, лаяли — кобеля, кобеля, кобеля. А она все ложилась чаще на репьи и сухой помет и обнюхивала сияющий мессианский чужой живот. Шли бараны черные следом. Лишь серебряный все понимал — передачу велосипеда его контур напоминал. Кто-то ехал в толпе овечьей, передачу его крутя, думал: «Сын не спас Человечий, пусть спасет собачье дитя». Он сопел, белокурый кутяша, рядом с серенькими тремя. Стыл над лобиком нимб крутящийся, словно малая шестерня. И от малой той шестеренки начиналось удесятеренно сумасшествие звезд и блох. Ибо все, что живое, — Бог. «Аполлоны», походы, страны, ход истории и века, ионические бараны, иронические снега. По снегам, отвечая чаяньям, отмечаясь в шоферских чайных, ирод Сидоров шел с мешком с извиняющимся смешком. 1969

* * *

Проснется он от темнотищи, почувствует чужой уют и голос ближний и смутивший: «Послушай, как меня зовут?» Тебя зовут — весна и случай, измены бешеный жасмин, твое внезапное: «Послушай...» и ненависть, когда ты с ним. Тебя зовут — подача в аут, любви кочевный баламут, тебя в удачу забывают, в минуты гибели зовут. 1969

Снег в октябре

Падает по железу с небом напополам снежное сожаление по лесу и по нам. В красные можжевелины — снежное сожаление, ветви отяжелелые светлого сожаления! Это сейчас растает в наших речах с тобой, только потом настанет твердой, как наст, тоской. И, оседая, шевелится, будто снега из детств, свежее сожаление милых твоих одежд. Спи, мое день-рождение, яблоко закусав. Как мы теперь раздельно будем в красных лесах?! Ах, как звенит вслед лету брошенный твой снежок, будто велосипедный круглый литой звонок! 1967

Портрет Плисецкой

В ее имени слышится плеск аплодисментов. Она рифмуется с плакучими лиственницами, с персидской сиренью, Елисейскими Полями, с Пришествием. Есть полюса географические, температурные, магнитные. Плисецкая — полюс магии. Она ввинчивает зал в неистовую воронку своих тридцати двух фуэте, своего темперамента, ворожит, закручивает: не отпускает. Есть балерины тишины, балерины-снежины — они тают. Эта же какая-то адская искра. Она гибнет — полпланеты спалит! Даже тишина ее — бешеная, орущая тишина ожидания, активно напряженная тишина между молнией и громовым ударом. Плисецкая — Цветаева балета. Ее ритм крут, взрывен. * * * Жила-была девочка — Майя ли, Марина ли — не в этом суть. Диковатость ее с детства была пуглива и уже пугала. Проглядывалась сила предопределенности ее. Ее кормят манной кашей, молочной лапшой, до боли затягивают в косички, втискивают первые буквы в косые клетки; серебряная монетка, которой она играет, блеснув ребрышком, закатывается под пыльное брюхо буфета. А ее уже мучит дар ее — неясный самой себе, но нешуточный. «Что же мне делать, певцу и первенцу, В мире, где наичернейший — сер! Где вдохновенье хранят, как в термосе! С этой безмерностью в мире мер?!» * * * Мне кажется, декорации «Раймонды», этот душный, паточный реквизит, тяжеловесность постановки кого хочешь разъярит. Так одиноко отчаян ее танец. Изумление гения среди ординарности — это ключ к каждой ее партии. Крутая кровь закручивает ее. Это не обычная эоловая фея — «Другие — с очами и с личиком светлым, А я-то ночами беседую с ветром. Не с тем — италийским Зефиром младым, — С хорошим, с широким, Российским, сквозным!» Впервые в балерине прорвалось нечто — не салонно-жеманное, а бабье, нутряной вопль. В «Кармен» она впервые ступила на полную ступню. Не на цыпочках пуантов, а сильно, плотски, человечьи. «Полон стакан. Пуст стакан. Гомон гитарный, луна и грязь. Вправо
и влево качнулся стан.
Князем — цыган. Цыганом — князь!» Ей не хватает огня в этом половинчатом мире. «Жить приучил в самком огне. Сам бросил — в степь заледенелую! Вот что ты, милый, сделал мне. Мой милый, чтко тебе — я сделала?» Так любит она. В ней нет полумер, шепотка, компромиссов. Лукав ее ответ зарубежной корреспондентке. — Что вы ненавидите больше всего? — Лапшу! — И здесь не только зареванная обида детства. Как у художника, у нее все нешуточное. Ну да; конечно, самое отвратное — это лапша, это символ стандартности, разваренной бесхребетности, пошлости, склоненности, антидуховности. Не о «лапше» ли говорит она в своих записках: «Люди должны отстаивать свои убеждения... ...только силой своего духовного «я». Не уважает лапшу Майя Плисецкая! Она мастер. «Я знаю, что Венера — дело рук, Ремесленник — я знаю ремесло!» * * * Балет рифмуется с полетом, Есть сверхзвуковые полеты. Взбешенная энергия мастера — преодоление рамок тела, когда мускульное движение переходит в духовное. Кто-то договорился до излишнего «техницизма» Плисецкой, до ухода ее «в форму». Формалисты — те, кто не владеет формой. Поэтому форма так заботит их, вызывает зависть в другом. Вечные зубрилы, они пыхтят над единственной рифмишкой своей, потеют в своих двенадцати фуэте. Плисецкая, как и поэт, щедра, перенасыщена мастерством. Она не раб формы. «Я не принадлежу к тем людям, которые видят за густыми лаврами успеха девяносто пять процентов труда и пять процентов таланта». Это полемично. Я знал одного стихотворца, который брался за пять человеко-лет обучить любого стать поэтом. А за десять человеко-лет — Пушкин? Себя он не обучил. * * * Мы забыли слова «дар», «гениальность», «озарение». Без них искусство — нуль. Как показали опыты Колмогорова, не программируется искусство, не выводятся два чувства поэзии. Таланты не выращиваются квадратно-гнездовым способом. Они рождаются. Они национальные богатства — как залежи радия, сентябрь в Сигулде или целебный источник. Такое чудо, национальное богатство — линия Плисецкой. Искусство — всегда преодоление барьеров. Человек хочет выразить себя иначе, чем предопределено природой. Почему люди рвутся в стратосферу? Что, дел на Земле мало? Преодолевается барьер тяготения. Это естественное преодоление естества. Духовный путь человека — выработка, рождение нового органа чувств, повторяю, чувства чуда. Это называется искусством. Начало его в преодолении извечного способа выражения. Все ходят вертикально, но нет, человек стремится к горизонтальному полету. Зал стонет, когда летит тридцатиградусный торс... Стравинский режет глаз цветастостью. Скрябин пробовал цвета на слух. Рихтер, как слепец, зажмурясь и втягивая ноздрями, нащупывает цвет клавишами. Ухо становится органом зрения. Живопись ищет трехмерность и движение на статичном холсте. Танец — не только преодоление тяжести. Балет — преодоление барьера звука. Язык — орган звука? Голос? Да нет же; это поют руки и плечи, щебечут пальцы, сообщая нечто высочайше важное, для чего звук груб. Кожа мыслит и обретает выражение. Песня без слов? Музыка без звуков. В «Ромео» есть мгновение, когда произнесенная тишина, отомкнувшись от губ юноши, плывет, как воздушный шар, невидимая, но осязаемая, к пальцам Джульетты. Та принимает этот материализовавшийся звук, как вазу, в ладони, ощупывает пальцами. Звук, воспринимаемый осязанием! В этом балет адекватен любви. Когда разговаривают предплечья, думают голени, ладони автономно сообщают друг другу что-то без посредников. Государство звука оккупировано движением. Мы видим звук. Звук — линия. Сообщение — фигура. * * * Параллель с Цветаевой не случайна. Как чувствует Плисецкая стихи! Помню ее в черном на кушетке, как бы оттолкнувшуюся от слушателей. Она сидит вполоборота, склонившись, как царскосельский изгиб с кувшином. Глаза ее выключены. Она слушает шеей. Модильянистой своей шеей, линией позвоночника, кожей слушает. Серьги дрожат, как дрожат ноздри. Она любит Тулуз-Лотрека. Летний настрой и отдых дают ей библейские сбросы Севана и Армении, костер, шашлычный дымок. Припорхнула к ней как-то посланница элегантного журнала узнать о рационе «примы». Ах, эти эфирные эльфы, эфемерные сильфиды всех эпох! «Мой пеньюар состоит из одной капли шанели». «Обед балерины — лепесток розы»... Ответ Плисецкой громоподобен и гомеричен. Так отвечают художники и олимпийцы. «Сижу не жрамши!» Мощь под стать Маяковскому. Какая издевательская полемичность. * * * Я познакомился с ней в доме Лили Брик, где все говорит о Маяковском. На стенах ухмылялся в квадратах автопортрет Маяковского. Женщина в сером всплескивала руками. Она говорила о руках в балете. Пересказывать не буду. Руки метались и плескались под потолком, одни руки. Ноги, торс были только вазочкой для этих обнаженно плескавшихся стеблей. В этот дом приходить опасно. Вечное командорское присутствие Маяковского сплющивает ординарность. Не всякий выдерживает такое соседство. Майя выдерживает. Она самая современная из наших балерин. Это балерина ритмов XX века. Ей не среди лебедей танцевать, а среди автомашин и лебедок! Я ее вижу на фоне чистых линий Генри Мура и капеллы Роншан. «Гений чистой красоты» — среди издерганного, суматошного мира. Красота очищает мир. Отсюда планетарность ее славы. Париж, Лондон, Нью-Йорк выстраивались в очередь за красотой, за билетами на Плисецкую. Как и обычно, мир ошеломляет художник, ошеломивший свою страну. Дело не только в балете. Красота спасает мир. Художник, создавая прекрасное, преображает мир, создавая очищающую красоту. Она ошеломительно понятна на Кубе и в Париже. Ее абрис схож с летящими египетскими контурами. Да и зовут ее кратко, как нашу сверстницу в колготках, и громоподобно, как богиню или языческую жрицу, — Майя. * * *
«Что делать страшной красоте,
присевшей на скамью сирени?»
Б. Пастернак
Недоказуем постулат. Пасть по-плисецки на колени, когда она в «Анне Карениной», закутана в плиссе-гофре, в гордынь Кардена и Картье, в самоубийственном смиренье лиловым пеплом на костре пред чудищем узкоколейным о смертном молит колесе? Художник — даже на коленях — победоноснее, чем все. Валитесь в ноги красоте. Обезоруживает гений — как безоружно каратэ. 1966

* * *

Слоняюсь под Новосибирском, где на дорожке к пустырю прижата камушком записка: «Прохожий, я тебя люблю!» Сентиментальность озорницы, над вами прыснувшей в углу? Иль просто надо объясниться? «Прохожий, я тебя люблю!» Записка, я тебя люблю! Опушка — я тебя люблю! Зверюга — я тебя люблю! Разлука — я тебя люблю! Детсад — как семь шаров воздушных, на шейках-ниточках держась. Куда вас унесет и сдует? Не знаю, но страшусь за вас. Как сердце жмет, когда над осенью, хоть никогда не быть мне с ней, уносит лодкой восьмивесельной в затылок ниточку гусей! Прощающим благодареньем пройдет деревня на плаву. Что мне плакучая деревня? Деревня, я тебя люблю! И как ремень с латунной пряжкой на бражном, как античный бог, на нежном мерине дремавшем присох осиновый листок. Коняга, я тебя люблю! Мне конюх молвит мирозданьем: «Поэт? Люблю. Пойдем — раздавим...» Он сам, как осень, во хмелю, Над пнем склонилась паутина, в хрустальном зеркале храня тончайшим срезом волосиным все годовые кольца пня. Будь с встречным чудом осторожней... Я встречным «здравствуй» говорю. Несешь мне гибель, почтальонша? Прохожая, тебя люблю! Прохожая моя планета! За сумасшедшие пути, проколотые, как билеты, поэты с дырочкой в груди. И как цена боев и риска, чек, ярлычочек на клею, к Земле приклеена записка: «Прохожий, я тебя люблю!» 1967
Поделиться:
Популярные книги

Мастер 6

Чащин Валерий
6. Мастер
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер 6

Инкарнатор

Прокофьев Роман Юрьевич
1. Стеллар
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
7.30
рейтинг книги
Инкарнатор

Час Презрения

Сапковский Анджей
4. Ведьмак
Фантастика:
фэнтези
9.29
рейтинг книги
Час Презрения

Убивать чтобы жить 5

Бор Жорж
5. УЧЖ
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Убивать чтобы жить 5

Зауряд-врач

Дроздов Анатолий Федорович
1. Зауряд-врач
Фантастика:
альтернативная история
8.64
рейтинг книги
Зауряд-врач

Любимая учительница

Зайцева Мария
1. совершенная любовь
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
8.73
рейтинг книги
Любимая учительница

Прометей: повелитель стали

Рави Ивар
3. Прометей
Фантастика:
фэнтези
7.05
рейтинг книги
Прометей: повелитель стали

Возвышение Меркурия. Книга 14

Кронос Александр
14. Меркурий
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 14

Тайны ордена

Каменистый Артем
6. Девятый
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
7.48
рейтинг книги
Тайны ордена

Камень. Книга вторая

Минин Станислав
2. Камень
Фантастика:
фэнтези
8.52
рейтинг книги
Камень. Книга вторая

Флеш Рояль

Тоцка Тала
Детективы:
триллеры
7.11
рейтинг книги
Флеш Рояль

Шесть принцев для мисс Недотроги

Суббота Светлана
3. Мисс Недотрога
Фантастика:
фэнтези
7.92
рейтинг книги
Шесть принцев для мисс Недотроги

Звездная Кровь. Изгой

Елисеев Алексей Станиславович
1. Звездная Кровь. Изгой
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Звездная Кровь. Изгой

Последняя Арена 6

Греков Сергей
6. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Последняя Арена 6