Солона ты, земля!
Шрифт:
— Ни черта, Иван, у тебя не вырастет, — после долгого молчания вздохнул Матвей. — У людей уже всходы зазеленели, а у тебя только посеяли.
— Леший с ним, — нехотя буркнул Тищенко.
— Зачем же тогда было сеять?
Иван долго не отвечал. Потом недовольно покосился на Субачева.
— Нет в тебе понятия, Матюха, — сказал он и сплюнул под ноги коню. — Не посей я сейчас, все лето бы маялся душой. Мол, у людей растет, а у меня и ждать нечего. А теперь я вроде бы наравне со всеми, как говорится, равноправный мужик.
Опять помолчали. Разговор шел
— Кулак из тебя был бы хороший, Иван, — заметил немного погодя Субачев. — Такой, как Хворостов, прижимистый и экономный.
— Кулак не кулак, а землю люблю. Это ты правду говоришь. Сызмальства к ней прирос. Вот вернется Советская власть, первым делом — что? Хлеб нужен. Вот такие, как я да Катуновы, и будем кормить нашу власть. А от таких, как ты да вон Аркадий, Советская власть многим не поживится. Только речи говорить мастера.
Субачев глянул одним глазом на Данилова. Тот, словно не слышал разговора, ехал молча.
— Как ты на это смотришь, Аркадий? — спросил Матвей, видя, что Данилов и не собирается вступать в разговор.
Данилов ответил, не поворачивая головы:
— Прежде чем кормить Советскую власть, надо ее завоевать.
— Правильно! — заерзал в седле Матвей. — Я тебе вот что скажу, Иван: мужик — он слепой. Он прирос корнями к земле и не может оторваться. Для него земля и хлеб дороже всего на свете. Вот и Советскую власть в прошлом году прохлопали из-за этого. Встали бы все мужики, глядишь, и отстояли бы. А они не могут встать, они приросли задним местом.
— Ну поне-ес! — перебил его Тищенко. — Ты чего меня за Советскую власть агитируешь? Я сам член совдепа…
Субачев загорячился:
— Ты погоди. Дай сказать. Думаешь, ежели я не член совдепа, так меньше твоего понимаю… Я что говорю? Видят же мужики, куда хлеб их идет: ораву дармоедов кормят, а те их плетями порют. И все-таки нынче опять каждый хапает — как бы побольше засеять. Видал, как Катуновы сегодня пластались? От Ивановой спины пар шел, как от загнанной лошади. Я понимаю, Борков и такие, как он — Аким Волчков, дед Ланин и еще — последние крохи на жратву себе сеяли. Плакали да сеяли, иначе не проживешь. А чего ради Катуковы надрываются? На том загоне, что возле бора, уже взошла пшеница, а тут они еще сеют. Куда сэстоль? Видал?
— Я-то видел. А ты слыхал, что они говорят?
— Что?
— Говорят, себе сеем. Война-то на Урале не затихает. Может, к осени Советская власть к нам придет. Понял? Не такой уж мужик слепой, как ты его малюешь.
— Все одно, — не соглашался Матвей, — не этим надо сейчас заниматься. Вот сейчас братья Катуновы рвут жилы, а Зырянов приедет, напьется пьяный, возьмет й за здорово живешь перестреляет. Каково, а? Вот мы сидим в кустах, языки чешем, чистый воздух дышим, планы строим, а Зырянов свое дело делает. Мало того, что крестьян безнаказанно вешает и порет за их же собственный хлеб, начал уже детей и баб стрелять. До каких же это пор?
Данилов кашлянул. Матвей замолк, ожидая, что он скажет. Подождав немного, Субачев не вытерпел:
— Ну чего ты молчишь? Ты доволен, что ли?.. Сидим,
Данилов молчал.
— Пора уже поднимать восстание, — горячился Матвей. — Хватит выжидать. Самая пора — отсеялись, делать нечего.
У Аркадия дрогнули губы в улыбке.
— Восстания поднимают не на досуге, когда делать нечего…
В свое убежище возвращались кружным путем, долго петляли. Когда солнце свалилось за полдень, наконец въехали в прохладу березняка. Кони, почуявшие отдых (они уже привыкли к своему новому пристанищу), пошли проворнее. Около землянки, где оставался Андрей Полушин, их ожидал нарочный от Ивана Коржаева.
2
Так уже повелось в селе: конец сева всегда завершался торжественным молебном. Этот обычай давно, почитай с десяток лет назад, ввел отец Евгений. К нему, к этому обычаю, привыкли, и каждый считал, что без благословения Господня не вырастет хлеб.
И сегодня, едва вернувшись с поля, мужики парились в бане, меняли сопревшие от пота рубахи, расчесывали выцветшие на солнце бороды и, призываемые колокольным звоном, шли к вечерне. Мало потрудиться, надо еще с не меньшим усердием вымолить у Бога милость, чтобы брошенное в землю зерно хорошо принялось.
После жаркого дня в церкви особенно чувствовалась прохлада. Свежий, ароматный запах ладана приятно щекотал ноздри. Каждый стоял на своем, годами отстоянном месте. Справа от клироса около свечного ящика и старика Хворостова стояли три брата Катуновы. Их осунувшиеся, загорелые лица были задумчивы. Рядом с ними, как всегда, Иван Ильин, молчаливый, похудевший за время полевых работ. Он не отличался особой набожностью, но молебен о дарствовании урожая отстаивал.
Здесь же, в этом кутке, были Иван Ларин, известный в селе молчун Аким Волчков, покашливающий Андрей Борков, сосед Катуновых высокий костлявый дед Ланин, старик Юдин с дочкой и многие другие. Каждый — веровал он или нет — хотел, чтоб Господь не пронес мимо его загона тучку, чтобы оградил от суховея и саранчи.
Отец Евгений, размахивая кадилом, в сизых облаках дыма густым басом тянул:
— Его же ни ветр, ни вода, не ино что повредити возможет…
В церкви не было только тех, кто не сеял: не было Ширпака, уполномоченного по заготовкам Антонова, не было учителей. Не было неверующего Алексея Тищенко.
Все те, кто стоял в эту минуту здесь, были поглощены молебствием и думали о своих загонах, десятинах, в которых сейчас набухали брошенные их огрубевшей от работы рукой семена.
— Господи боже, отец наш, заповедавый. Ною, рабам твоим… — гудел отец Евгений.
Вдруг из-за спины священника быстрым шагом вышел приземистый, с широкими черными бровями человек в серой рубашке-косоворотке.
Не видя его, поп продолжал:
— …устроити кивот ко спасинию…
— Погоди, батя, — тронул его за плечо парень, — не в этом спасение… «Кивот» не спасет.
Отец Евгений осекся на полуслове.
По церкви прошел ошеломленный шумок:
— Данилов…