Стена
Шрифт:
— Пентаграмма?
— Нет! Вот такая штука, — он показал пальцами прямоугольник. — В три полоски: черная, золотая и белая. А еще — орел двуглавый.
— О, это есть карашо, что орель с две голёвы! — немного одурело сказал Майер. — Зольдат с орель есть наш зольдат. У него тоже быль пистоль с дырка?
— Нет! В том-то и дело… Пистоль большой, и весь — серебряный. И из этого пистоля вроде как свет зеленоватый пошел. Тонкий-тонкой такой лучик, как соломинка. Но яркий! И тот лучик ляхам руки-ноги отрубать начал… Они меня с испугу-то и выпустили!
— А зольдат потом под
— Нет, он на небо улетел!
Фриц в тот же день рассказал эту историю Григорию, и когда тот выразительно глянул на друга, подтверждая прежнюю мысль о том, что у Сани явно нелады с головой, немец сел на свою лежанку, преспокойно развязал принесенный с собой мешок и вывалил на пол отсеченную руку.
— Прости, Григорий за такое варварство. Но только сможешь ли ты объяснить, что это такое?
Колдырев посмотрел, и его мертвенно опустошенное лицо осветилось любопытством.
— Вот это да… Ничего не понимаю.
— И я не понимаю.
Рука была срезана ровно и чисто, будто острым как бритва ножом. Срез плоти оказался обожжен. И хотя уже это невозможно было как-то объяснить, но таким же образом, чисто и ровно, был срезан оставшийся на руке благодаря ремню кусок железного наплечника. Край его был оплавлен.
— Ну? — Майер в упор посмотрел на друга. — Как это объяснить?
Колдырев наклонился, осторожно коснулся мертвой руки, словно проверяя, не шутка ли это, не деревянная ли. Потом выпрямился, отряхнул ладони и вынужден был признаться:
— Не знаю.
— Воеводе говорить станем?
Григорий ненадолго задумался, потом покачал головой.
— У него и без того забот полон рот… Не об ангелах и демонах думать ему — о людях. А призраки эти Сашкины нам не вредят. Наоборот, помогают. Значит, и нужды нет кому-то еще говорить. А то кто знает — как это обернется. Народ с голодухи да усталости от наших историй с ума помутится вконец, еще ворота откроет да крестным ходом вокруг пойдет… Сигизмундищу на радость… Другое дело, что ангел, стреляющий огнем, — это что-то вовсе уж непонятное. Ты представляешь себе такое?
— Представляю, — шепотом сказал Фриц. И перекрестился. Справа налево. — Архангел Михаил.
Григорий очень странно посмотрел на него. И промолчал.
Майер аккуратно уложил руку поляка обратно в мешок, затянул его и поднялся.
— Отнесу, зарою на кладбище, — сказал он. — Грех, конечно, но мне нужно было тебя убедить… Да и себя тоже.
— А ты греха не бойся, Фрицушка, — покачал головой Гриша. — Даже наоборот: те, за стеной-то, может без погребения и сгниют, лисам да галкам на корм достанутся. А этот поляк будет хотя бы немного, но похоронен. Хоть кусок от него.
Фриц поморщился.
— Фуй! Ты стал иногда рассуждать, как прежние мои знакомцы из Университета… Но они — безбожники. Ты в Бога-то верить не перестал? А, Григорий?
Колдырев глянул снизу вверх темными, совершенно пустыми глазами.
— Если б я перестал верить в Бога, то давно выстрелил бы себе в сердце. И успокоился навеки.
— Правда? — Майер присвистнул. — Как просто! И стыд не замучает? Каждый боец на вес золота, а ты мечтаешь сбежать!
— Я же сказал: если б не верил в
Он впервые с того самого страшного в его жизни, апрельского дня заговорил о случившемся. И Фриц обрадовался. Пускай говорит, пусть выговорится, даже расплачется, только не запирает в себе эту жестокую, жгучую, непереносимую боль.
— Слушай, — сказал Майер, — с Катей ты будешь, будешь с нею вечно… Так неужто не сможешь сколько-то лет подождать?
— Не смогу. Каждый день — как пытка на дыбе.
— У-у… На дыбе ты, положим, не был. Хочешь проверить, сколько можно выдержать, попроси Лаврентия. А коли серьезно, то ведь дело не в этом. Ты боишься, что снова захочешь жить, ведь так? Боишься снова испытать радость, увлечься красивой женщиной…
— А вот этого никогда не будет! — без злобы, с укором разве что, прервал друга Григорий.
— Верю. А сам ты в этом сомневаешься. Потому и хочешь умереть. Чтоб жизнь тебя не испытывала. Не искушала. Я знаю, ты так сам себе не признаешь, но это сидит у тебя внутри. Кто-то из студентов с философского факультета говорил мне, как это называется, но я позабыл… Если б не война, ты бы, возможно, уже научился жить со своей болью, не пытаясь от нее убежать. А так получается, ты используешь возможность легко уйти от боли. Но так нельзя.
— Думаешь?
И вдруг Колдырев усмехнулся. Фриц, отложив мешок, сел рядом с другом и обнял его за плечи.
— Слушай, Гриша. Я тебе никогда не рассказывал о моих близких… Знаешь, когда мне было два года, моя мама умерла. Я был младший в семье. Отец так горевал, что какое-то время даже не мог работать, у него просто инструменты из рук выпадали. Но нас, детей, было четверо, надо было нас кормить… И он взялся за работу. Очень много работал и очень много молился. А спустя много лет как-то мне признался, что каждый день просил Бога, чтоб Он позаботился о нас, а его, Франца Майера, взял поскорее к себе. И вот однажды во сне к нему пришла мама и устыдила: «Что ж ты, мол, всегда верил мне, не ревновал даже, а теперь не веришь? Не веришь, что я жду тебя и непременно дождусь?» С тех пор ему сделалось легче.
Григорий повернулся к товарищу, с благодарностью посмотрел тому в глаза:
— Ты правду рассказываешь? Не выдумываешь?
— О! У меня нет такого воображения, как у нашего Алекса. Я не выдумщик.
— А как ее звали? Матушку твою?
— Катрина.
— Да?
— Именно так. Хорошее имя. Его любят во всех христианских странах.
Впервые за долгие дни Колдырев смотрел открыто и прямо. «Ого, мое лекарство сработало», — подумал Фриц и тут же начал развивать успех.
— Я тут хотел с тобой посоветоваться. Осень наступила, снова начинаются самые трудные месяцы. Люди будут умирать не только в бою. И знаешь, многие погибнут еще и от того, что не смогут действовать. Такое бывает в осажденных крепостях, если осада длится больше года… Я вот подумал: что если б мне кинуть клич да собрать отряд на обучение?