Учебный плац
Шрифт:
Однажды в воскресенье пришел Макс; он пришел, о чем предупредил меня заранее, хотел пригласить меня прогуляться к Судной липе, опять как бывало, а раз он знал, что я дома, то я подошел к двери; Хайнеру Валенди не удалось меня удержать, он просил и грозил, но удержать меня он не мог. В тот миг, когда я выскользнул из двери, Макс заметил моего гостя, он глянул на него, не узнавая, посторонился и стоял молча, пока я запирал дверь. Мы пошли к Холле, по слякотной дороге, которая вела к Судной липе, он все снова и снова угощал меня винными конфетами, а когда вообще открывал рот, то говорил о своем возрасте, о подступающем преклонном возрасте. Я ничего не мог ему на это ответить, не мог ободрить его, когда он признался, что во многом испытывает разочарование, что разочарования приходят с возрастом, он сказал:
— Все стареет, Бруно,
Когда мы проходили мимо зарослей ивняка, ему захотелось, чтоб я срезал для него тросточку, я выбрал прямую, гибкую ветку, срезал ее своей серпеткой, точно рассчитав, стянул с нее лыко и соорудил ручку. Ни единым словечком не поинтересовался Макс о моем госте, которого увидел, возможно, не хотел о нем ничего знать, но позже — тут уж я сам не выдержал, я просто не мог не сказать ему, что пустил к себе Хайнера Валенди, того прежнего мальчишку, из соседнего барака. Я рассказал ему, что произошло у Хайнера Валенди с госпожой Холгермиссен и как он был ошибочно арестован и осужден, все это Макса нисколько не удивило, он только кивнул раз-другой, как если б услышал знакомую историю.
Шаткая скамья под Судной липой была занята, это мы заметили еще издалека, но мы продолжали свой путь и увидели там пожилую женщину и пухленькую приветливую девчушку, которая сразу же подвинулась, уступая нам место. Только приглядевшись, узнал я свою старую учительницу, фройляйн Рацум, у нее было совсем маленькое, в коричневых пятнах личико, и руки тоже были в коричневых пятнах, а глаза какие-то белесые, точно разваренные. Я сказал ей, что я — Бруно, Бруно из давних школьных лет, в ответ она, поискав немного в своей памяти, огорченно развела руками; она не помнила в точности, что-то забрезжило, но не достаточно четко, чтобы о чем-то спросить. О профессоре Целлере, напротив, она слышала, она рада была встретиться с ним, хотя бы здесь, у Холле. Со зрением, сказала она, дела у нее плохи, к счастью, иной раз в воскресенье приходит Марлис, она выводит ее погулять и рассказывает ей, как тут обстоят дела и что изменилось; поэтому она в курсе здешних дел, все еще. А потом они ушли — рука об руку, и чем больше удалялись, тем труднее было решить, кто кого ведет.
Внезапно Максу опять захотелось задавать вопросы, на свой манер, и поначалу он стал спрашивать весьма странные вещи, я даже решил, что ослышался, поскольку он хотел, чтоб я сказал ему, кто владеет землей, что за лугами Лаурицена, всей землей между железнодорожной насыпью и Датским леском, и я сказал:
— Она же принадлежит шефу. Кому же еще?
— А прежде? — спокойно продолжал Макс. — Кому она принадлежала прежде?
— Солдатам, — сказал я. — Когда мы здесь начинали, это был учебный плац, который шеф на первых порах только арендовал, а потом купил.
Меня удивило, что Макс задает мне вопросы, на которые сам легко может ответить, но так он поступал часто, я не знаю, почему, знаю только, что начиналось все с легких странных вопросов, а потом они делались все труднее и труднее.
— Хорошо, Бруно. А до солдат? Кому принадлежала эта земля до солдат?
— Понятия не имею, — сказал я.
А он:
— Попытайся-ка представить себе.
— Может, все здесь принадлежало какому-нибудь генералу, — сказал я.
Тут Макс улыбнулся, глянул на меня искоса и сказал:
— Неплохо, Бруно. Предположим, какой-то генерал был столь заслуженным, что получил в награду эту землю от своего короля, он использовал ее для охоты и сдавал в аренду, а когда стал совсем старым, продал ее армии, под учебный плац. Но еще раньше, чьей была земля до генерала и до короля?
— Это было слишком давно, — говорю я. И еще говорю: — Быть может, она принадлежала тогда какому-нибудь крестьянину, который по собственному разумению выращивал ячмень и овес.
В ответ Макс покачал головой и напомнил мне, что в те времена здесь еще не было свободных крестьян, а только арендаторы, и все они были в долгу у всемогущего помещика. Тут я быстро спросил:
— А он? От кого он получил землю?
— От мелких хозяев, — ответил Макс, — он ее у них выманил, отобрал, а может, и купил.
Вниз
— Первоначально, — сказал Макс, — все принадлежало всем. И когда второй человек явился, и третий, никому в голову не приходило потребовать что-то для себя одного, выделять себе куски и защищать свои притязания от других, что было в наличии, то — само собой разумеется — было общим достоянием.
А потом Макс спросил, не было бы справедливо, если бы каждый брал себе лишь столько, сколько ему нужно, и я сказал:
— Некоторым всегда нужно больше, чем другим.
В ответ он вздохнул и спросил, не было бы справедливо, если бы то, с чего мы живем, стало снова общим достоянием, но на это я ответа не знал.
Макс покачал головой и стукнул тросточкой по скамье, я видел, что он мной недоволен, но это длилось недолго, а когда я предложил ему вымыть наши изгвазданные сапоги в Холле, он сразу же согласился. Он сел на откос, а я стал мыть его сапоги, макал пучок травы в Холле и тер и натирал, иногда я чуть тянул или слишком резко поднимал его ногу и выворачивал, тогда Макс сжимал губы и тихонько стонал, словно от боли.
— Не так резко, Бруно, — говорил он, — не так резко.
У него болели суставы, это я смекнул, когда мы пошли дальше к Датскому леску, а он все снова и снова вздыхал и останавливался, он буквально искал предлог, чтобы остановиться. Моих корневых человечков я ему показать не мог, они исчезли, подземный тайник был все так же плотно заделан, и казалось, что никто до него не дотрагивался, но человечек на ходулях, головоногий человечек, и трехногая ведьма исчезли, я так никогда их больше не видел. Двуглавая змея, которую я когда-то подарил Максу, все еще была у него; она лежала на полке и сторожила его книги — это он мне сказал; а у пустого тайника он еще сказал:
— Быть может, они заделались самостоятельными, твои корневые человечки, просто выбрались из ямки и где-то слоняются.
У него, у Макса, тоже была когда-то коллекция, еще на тех участках, в восточных областях, но он, мальчик, собирал там не патронные гильзы и не озорные корешки, а кое-что живое — и хранил это в трех деревянных ящиках, которые дал ему дедушка.
— Ты не поверишь, Бруно, из чего состояла моя единственная недолго жившая коллекция. Это были гусеницы.
Зеленая сосновая пяденица жила у него в ящичке, и серо-желтая совка зерновая, была у него боярышница и медведица-кайя, своей дивной окраской, своими хоботками и рожками они его нередко радовали. Как только он приходил из школы, так сразу же пробирался в сарай, в котором прятал свою живую коллекцию, и тогда вечно голодные, вечно копошащиеся и пилящие гусеницы получали листья и сосновую хвою и что там еще им было по вкусу. Ящики были упрятаны за рулонами проволочных сеток, которые шеф приобрел, чтобы защитить молодые растения от потравы дикими кроликами, и когда он однажды хотел развернуть рулоны, он нашел коллекцию, прежде всего он вынес ее на улицу, потом подозвал Макса и хотел ему объяснить, каких злых врагов он откармливает и балует. Макс этого не понимал, он слезно просил за своих гусениц, он клялся, что будет за ними следить, чтобы они не причинили никаких бед, но шеф не придал значения его словам, на каждое слово он лишь отрицательно покачивал головой, и хотя Макс сжал его руку и пытался, дергая его и упрашивая, удержать его, он отнес ящики к костру и вытряхнул их. Бах — вытряхнул он их. Как же они корчились. Вставали на дыбы. Мерцая, корчились пестрые волоски. Как они, поджариваясь, пузырились, и плавились, и обугливались, и в мгновенье ока исчезли.