В пору скошенных трав
Шрифт:
Теперь он положил свою царапающую, будто обросшую ракушками ладонь на руку Егора. Тот включил станок и старательно повторил плавное осторожное движение, снял горячую заготовку, оглядел, погладил, бросил в пустой ящик.
Это был Иван Иваныч Усов. Потом Егор не раз дежурил с ним во время бомбежек. Первый настоящий урок запомнился навсегда. Вскоре Егор так наловчился сверлить, что умудрялся даже дремать, пока станок делал свое дело — рука сама его вела…
И вернулся из прошлого, и подумалось: неспроста это воспоминание. Подошел к Старобрянскому:
— Бряныч, бери
У того на лице и в глазах безнадежность. Взял, как всегда, почти за середину ручки. Егор только сейчас заметил, что за середину ручки взял…
— За конец бери. Теперь я тебя за руку возьму. Запоминай: размахиваешься и броском р-р-раз! Чтоб сам летел!..
5
И вот они перебрались в подвал, перетащив туда распиленные по размерам брусья и доски.
Владимир Петрович навалился на костыли, смотрит, как Егор вырубает долотом паз в брусе. Ребята рядом пилят и равняют шипы. А пилят над старым корытом — придумали, чтоб опилки не сгребать с пола, и прямо из корыта высыпать в мешки.
Вот и каркас готов, можно укладывать доски.
И представились нары на станциях метро в проходах к перронам… Пожалуй, эти получаются погрубей… Но все ж не намного хуже… Лечь можно, и сесть, и отдохнуть, переждать тревогу…
Владимир Петрович достал из кармашка серебряные часы, щелкнул крышечкой. И почти тотчас в подвале появилась тетя Маша с миской, чайником и кружками, нанизанными за ручки на веревочку.
Едва покончили с завтраком, Панков опять исчез. Как всегда. Теперь Малинин никаких тирад не произносил. Все знали, что у Панкова больна сестра и он спешит отнести ей гостинец. Удивительно лишь то, что смывался он всякий раз совершенно незаметно — как фокусник!
К концу дело. Каркас поставили у стены, настелили доски в одном отсеке, чтобы посмотреть, как получится.
Получилось. Малинин забрался наверх, завалился.
— Не слезу, братва, пока не высплюсь.
А Семенов снизу нарочито с присвистом захрапел и запел на мотив модной песенки «Знаем только я и Мура и военная цензура»:
Что за нары, чудо-нары!
Просто сказочные чары!
Весь десятый класс просплю на нарах!
В тот день работали как проклятые. Хотелось кончить. С утра до начала занятий крутились. Потом отсидели два урока, а остальные занятия отменили — военрук заболел и строевой подготовки не было. Пошли в подвал доколачивать доски.
— Один момэнт внимания! — пошлейшим голосом заправского конферансье пророкотал Семенов. — Следующим номером нашей программы — современный романс. — Встал в позу эстрадного певца:
Отвинтил гермодверь, стало душно невмочь.
Тихо булькала кровь в моих венах.
И в проем задышала весенняя ночь
Отвратительной вонью фосге-е-эна…
Время
— Ну хватит, десятые! Хватит. Поздно. Слышите?
Неохотно оставили молотки.
— Тут дел еще на час, — просяще сказал Егор.
— Завтра! — отрезал директор и поставил сумку на нары. — Можно присесть? Не проломятся? И лечь можно? Тогда ляжем все и отдохнем пять минут, — прислонил костыли к стойке, лег. — Прекрасно! А вы что же не ложитесь, десятые? Всем лечь! Надо ж испытать конструкцию.
Заскрипел досками, поднимаясь.
— А теперь ужинать, и по домам.
Что он сказал? Ужинать? Никто не пошевелился — каждый счел, что ослышался.
Владимир Петрович полез в сумку, зашуршал бумагой, звякнул крышкой кастрюли… И тут по подвалу потянуло таким духом вареной картошки, что все мигом вскочили.
— Садитесь рядком… По-настоящему-то сейчас вам надо бы по хорошей миске жирных щей да фунта по два хлеба… Но это в будущем, а пока…
Выхватил из кастрюли две крупных обжигающих картошки, дал одному, другому — каждому досталось по стольку. Потом поставил на нары серебряную солоночку, полную крупной соли.
Через холодную тьму Садовой, загроможденной сугробами, добрел до Орликова переулка. В руке — мешочек с опилками и щепками; в голове — привычное кружение, вспыхивающее фиолетовыми пятнами среди ночной непроглядности. Егор давно к этому привык и уже почти не страшился упасть, но держался поближе к стенам домов. Да все это и не замечалось — так хорошо было на душе после сегодняшнего дня, после ужина, устроенного Владимиром Петровичем.
Постоял, пережидая машины, смутно различимые в черноте. Лишь у некоторых — бледные лучики зашторенных фар. В такое время он опасался автомобилей.
Через Орликов перебрался как через речку, опасливо щупая ногами наледи, раскатанные шинами. Столкнулся с кем-то, едва удержался на ногах… Его обругали, но он не ответил.
Долго шел, одолевая подъем к Красноворотской площади, шел закрыв глаза — все равно ничего не видно, — и ноги сами отыскивали путь…
Где-то высоко справа — легкий треск, будто от костра, едва различимый среди ветра. И хоть он едва уловим, Егор тут же остановился и почувствовал, как одновременно остановились другие прохожие, невидимо пробиравшиеся во тьме.
Включили репродуктор над площадью… Значит — в а ж н о е с о о б щ е н и е! Голодная усталость отплыла в сторону, сейчас не до нее, то есть не до себя… Едва слышный шорох репродуктора ухо ловило безошибочно в любое время суток, и сердце настораживалось, надеялось на хорошее, но готовое и к плохому…
Сейчас… вот-вот…
«Нашими войсками после ожесточенных боев ВЗЯТ ГОРОД ЧЕРКАССЫ!»
И сразу зашуршало по сторонам:
— Черкассы!
— Черкассы!
— Черкассы!
— Это где же — Черкассы? — спросили из тьмы неподалеку, и Егор удивился, что есть человек, не знающий, где Черкассы. Линия фронта всегда была в голове.