Василий Тёркин
Шрифт:
– Скажите мне, Никандр Саввич, - спросил он вдруг, уклоняясь от главного предмета беседы, - что же сталось с ссудосберегательным товариществом?.. В одном из ваших сельских обществ?.. Или оно для обоих действовало?
Мохов махнул рукой, и остальные молча усмехнулись.
– Смеху подобно!.. Малмыжский его и убил... с другими воровал... И сух из воды вышел. От всего этого товарищества звания не осталось.
– А кто его устраивал... как бишь?
– Теркин оглянул их, точно ища фамилии.
– Аршаулов, что ли?
– Да, Аршаулов.
– Пропадает он из-за этих же подлецов. Теперь здесь,
– Почему же?
– оживленнее спросил Теркин.
– Уж не знаю, как вам сказать... считает нас, быть может, кулаками и мироедами... Мы еще в те поры ему с Иваном Прокофьичем говорили: "ничего-то из вашего товарищества не выйдет путевого, коли вы Малмыжского с его клевретами думаете допустить до этого самого дела"... Так оно и вышло!
Остальные трое только покачали головами и ничего не прибавили от себя.
Теркин вдруг подумал: почему приемный его отец именно с этими кладенецкими обывателями держался в единомыслии? Мальчиком он смотрел на все, чем жил Иван Прокофьич, его же глазами. Он верил, что отец всегда прав и его вороги - шайка мошенников и развратителей той голытьбы, о которой столько он наслышан, да и знал ее довольно; помнил дни буйных сходок, пьянства, озорства, драк, чуть не побоев, достававшихся тем, кто не хотел тянуть в их сторону. До сих пор помнит он содержание обширной записки, составленной Иваном Прокофьичем, где говорилось всего сильнее о развращении кладенецкого люда всякими средствами. И количество тайных шинков помнил он: что-то пятьдесят или семьдесят пять.
Но вся эта кладенецкая "драная грамота", как выразился Мохов, представилась ему не совсем такою, как прежде. Личное чувство к бывшему старшине Малмыжскому и его "клевретам" улеглось, и гораздо более, чем он сам ожидал. Ему хотелось теперь одного: отыскать Аршаулова, принять в нем участие, заглянуть в этого человека, согреть себя задушевной беседой с ним.
Еще долго посвящал его Мохов в междоусобия Кладенца; заговорили и трое его гостей, точно им что-то сразу развязало язык, хотя выпивки не было. Теркин слушал молча и все дальше и дальше чувствовал себя от этих единомышленников его приемного отца.
Под конец у него вырвались такие слова:
– Мудреное дело решить, кто прав, кто виноват, даже и здешнему обывателю; а я теперь - человек со стороны.
– Вам следует поддержать нас, Василий Иваныч... В первую голову!
– крикнул хозяин и пригласил к закуске.
XXXVIII
Опять очутился он на том самом месте вала, где на него нашли думы о судьбах Кладенца, перед посещением монастыря. Поднялся он рано, когда его хозяин еще спал, и долго бродил по селу, дожидался часа идти искать домик вдовы почтмейстера Аршаулова. Может быть, сын ее уже приехал из губернского города.
Стояло такое же солнечное и теплое утро, как и тогда... Он сел под одну из сосен вала и смотрел вдаль, на загиб реки и волнистое нагорное прибрежье. Как-то особенно, почти болезненно влекло его к знакомству с Аршауловым.
Ничего подобного он еще не испытывал прежде. У него бывали встречи с такими же радетелями о меньшей братии. Те, кто
Его влекло к Аршаулову не за тем, чтобы подкрепить в себе такие доводы. В нем назрела жажда исповеди вот такому именно человеку и потребность сделать для него что может. Между святой девушкой, ушедшей от него в могилу, и этим горюном была для него связь, хотя, быть может, он и не найдет в нем ее веры. Не за этим он идет к нему, а просто за добром... Родное село ему больше, чем поездка к Троице. Нет уже того рва, который он сам вырыл между собою и крестьянством. Услыхать от Аршаулова ждал он сочувственного слова личности и общественному поведению Ивана Прокофьича.
Что ж делать! Не заставишь себя верить ни по-мужицки, ни по-барски, ни с детской простотой, ни с мрачным мистицизмом, все равно как не заставишь себя любить женщину. Это придет или не придет. Он ищет примирения с совестью, а не тупого отрешения от жизни, с ее радостями и жаждой деятельного добра.
Когда Теркин снялся с своего места, было уже около девяти часов. Он мог бы завернуть к отцу настоятелю, но оставил это до отъезда... Тут только подумал он о своих делах. Больше десяти дней жил он вне всяких деловых помыслов. На низу, в Астрахани, ему следовало быть в первых числах сентября, да и в Нижнем осталось кое-что неулаженным, а ярмарка уже доживала самые последние дни.
Это его не тревожило. Впервые так искренно находил он, что жадничать нечего, что все пойдет своим порядком. Барыши - без идеи, для одного себя - не привлекали его. Не в год, так в два или в три у него не будет долга, и на новый риск он не пойдет. Останется долг душевный - в своих собственных глазах надо покрыть свою первую "передержку". Калерия простила его, но он сам до сих пор не простил себя, хоть и расплатился с Серафимой. Надо еще раз выплатить эту сумму каким-нибудь хорошим деянием. Каким? И об этом он будет говорить с Аршауловым.
Дошел он до почтовой конторы. У станового он расспросил, как отыскать домик вдовы почтмейстерши, и соображал теперь, в какой переулок повернуть.
Домик стоял на углу, у подъема к тому урочищу, что зовется Баскачихой, про которую упоминал отец настоятель, когда вел с ним беседу о кладенецкой старине. Совсем почернел он; был когда-то выкрашен, только еще на ставнях сохранились следы зеленой краски; смотрел все-таки не избой, а обывательским домом.
В калитку Теркин вошел осторожно. Она не была заперта. Двор открытый, тесный. Доска вела к крылечку, обшитому тесом. И на крылечке дверь подалась, когда он взялся за ручку, и попал в крошечную переднюю, куда из зальца, справа, дверь стояла отворенной на одну половинку.