Василий Тёркин
Шрифт:
На дворе он остановил мальчика, проходившего к крылечку с левой стороны здания. Мальчик был в темном нанковом кафтанчике особого покроя, с кожаной лестовкой в руках; треугольник болтался на ее конце. Она ему сейчас же напомнила разговор с Серафимой о ее матери, о поклонах до тысячи в день и переборке "бубенчиков" лестовки.
Мальчика он попросил вызвать какого-то Егора Евстигнеича, на что тот мотнул головой и, бросив на него вкось недоумевающий взгляд, выговорил отрывисто:
– Подожди маленько.
Против крылечка выходило двухэтажное каменное здание, совсем уже городской новейшей архитектуры,
Прошло не меньше пяти минут. На крылечко сначала выглянул молодой мужик, с выстриженной маковкой, в темном кафтане и также с лестовкой, увидал Теркина и тотчас же скрылся.
Пение все еще доносилось из молельни.
Вышел другой, уже пожилой, такой же рослый раскольник, вероятно, из "уставщиков", и быстро приблизился к Теркину.
– Вы к Егору Евстигнееву?
– спросил он его и вскинул волосами, спустившимися у него на лоб. Маковка была также выстрижена.
– Можно в молельню?.. Меня господин становой прислал... Только я не чиновник, - прибавил Теркин, а желал бы так войти, послушать вашей службы и осмотреть богадельню.
Уставщик опять тряхнул волосами.
– Что ж... войдите!..
Взглядывал он не особенно приветливо, но ничего злобного в его тоне не сквозило.
Вслед за ним Теркин вошел через боковую дверь в молельню. Она оказалась полной народа. Иконостас, без алтаря, покрывал всю заднюю стену... Служба шла посредине, перед амвоном. Отовсюду блестела позолота икон и серебро паникадил. Ничего бросающегося в глаза, не похожего на то, что можно видеть в любой богатой православной часовне или даже церкви, он не заметил... Вокруг аналоя скучились певцы, все мужчины. Их было больше тридцати человек. Глубина молельни, где чернели платки и сарафаны женщин, уходила вправо, и туда Теркину неудобно было смотреть, не оборачиваясь, чего он не хотел делать... Показалось ему, что и остальные богомольцы подпевали хору. В пении он не замечал никакого неприятного и резкого "гнусавенья", о каком слыхал всюду в толках о раскольничьей службе. Читали внятно, неспешно, гораздо выразительнее, чем дьячки и дьяконы в православной службе, даже и по городам.
Долго стоять было неловко: на него начали коситься. Он заметил пронзительный взгляд одной богомолки, из-под черного платка, и вспомнил, как ему отец эконом, когда они ехали в долгуше к становому, в разговоре о раскольницах-старухах сказал:
"Встретится с вами на улице, так вас глазами-то и ожжет всего".
Служба уже отходила. Впустивший его уставщик вышел с ним на крыльцо.
– Мне бы в богадельню... Попечителя супруга, может быть, здесь?
– Они как раз прошли туда. Пожалуйте.
В нижнем этаже, из крытых сеней с чугунной лестницей он попал в переднюю, где пахло щами. Его встретила пожилая женщина, в короткой душегрейке и в богатом светло-коричневом платке, повязанном по-раскольничьи. Это и была жена попечителя. Несколько чопорное выражение сжатого рта и глаз без бровей смягчалось общим довольно благодушным выражением.
Уставщик подвел к ней посетителя и тотчас удалился.
– На сколько
– Да теперь, сударь, шешнадцать старух у нас.... Вот пожалуйте.
В двух светлых комнатах стояли койки. Старухи были одеты в темные холщовые сарафаны. Иные сидели на койках и работали или бродили, две лежали лицом к стене и одна у печки, прямо на тюфяке, разостланном по полу, босая, в одной рубахе.
Это сейчас же отнесло его к тому сумасшедшему дому, где его держали десять лет назад.
– Она слабоумная?
– тихо спросил он попечительницу.
– Совсем разбита... Не может ни ногами, ни руками двинуть... С ложки кормим.
– И доктор бывает?
– Нет, сударь, мы обходимся своими средствами... Которым недужится - годов много... Вот этой девятый десяток идет и давненько уж как пошел.
На койке сидела согнувшись старуха в белом платке и темно-синем сарафане.
Теркин поражен был остатками красоты ее совсем желтого, точно костяного лица. Только одни глаза с сильными впадинами и жили в этой мумии. Она взглянула на него молча и долго не отводила взгляда... Ему стало даже жутко.
– И еще здорова?
– Какое уж здоровье... Да у ней ничего и не узнаешь... Молчит по целым дням...
Когда он прощался с попечительшей, появились две бабы - сиделка и стряпуха. Они глядели на него скорее приветливо, обе толстые, с красными лицами.
– Вот и вся моя команда, сударь!
– указала на них попечительша.
– Женское царство!
– Так точно.
Попечительша усмехнулась и почтительно проводила его на двор, где и поклонилась низким, истовым поклоном.
Ничего "особенного" не вышло из этого посещения молельни. В себе он никогда не знал вражды или гадливого чувства к раскольникам. Все у них было, как и быть следует в молитвенном доме, довольно благообразно. Но ни к их начальникам и уставщикам, ни к толпе простых раскольников не тянуло. Не менять же веры? И ничего у них не найдешь, кроме обрядов да всяких запретов. А там копни самую суть - и окажутся они такими же "сухарниками", как то согласие, в которое совратилась мать Серафимы... Либо беглый поп-расстрига сидит у них где-нибудь в подклети, пока наставники и уставщики служат на глазах у начальства.
Никакого душевного интереса не нашел он в себе и на квартире "миссионера", на вид шустрого мещанина, откуда-то из-за Волги, состоящего на жалованье у местного православного братства, из бывших раскольников поморской секты.
Теркин почему-то усомнился в его искренности и не стал много расспрашивать про его борьбу с расколом, хотя миссионер говорил о себе очень серьезным тоном и дал понять сразу, что только им одним и держится это дело "в округе", как он выражался.
Ни законная святыня, ни терпимая только раскольничья не захватывали. Нет, не находил он в себе простой мужицкой веры, но доволен был тем, что в Кладенце, в эти двое суток, улеглось в нем неприязненное чувство к здешнему крестьянскому миру... Он даже обрадовался, когда его хозяин, Мохов, предложил ему потолковать об их общественных делах с двумя-тремя его сторонниками, из самых "почтенных" обывателей. Их пригласили к вечернему чаю; хозяин был вдовый и бездетный, вел теперь большую торговлю мясом, коровьим и постным маслом.