Вольфганг Амадей. Моцарт
Шрифт:
Особенно приятно ему бывать в двух салонах: у графини Вильгельмины Тун, которой чужда великосветская спесь и которая своей любезностью, предупредительностью и приветливостью живо напоминает ему незабвенную покровительницу из Линца; и у Терезы фон Траттнерн, жены богатого книгоиздателя. Это его любимая ученица, своей одарённостью она даже превосходит графиню Тун. Как легко можно догадаться, между этой предрасположенной к сантиментам дамой и её учителем, способным мгновенно воспламеняться, возникает нечто вроде родства душ. Это можно назвать любовью без признаний. Моцарту особенно трудно сдерживать свой пыл. Чтобы укротить демонов чувственности,
Вот и Констанца всегда начеку. Ей известно, как быстро закипает кровь у её муженька, как его влечёт к нежностям и поцелуйчикам. Сколько раз она заставала его за тем, что он прижимал к себе очередную служанку или даже целовал её прямо в губы. Но подобные супружеские измены Констанцу ничуть не беспокоят. На это «служанкотисканье» она в крайнем случае отвечает ему сравнительно мягкой «проповедью при свечах». Но не приведи Господь ей заметить, что Вольфганг воспылал к какой-то светской даме! Тут она себя сдерживать не станет, тут её взрывной темперамент обнаруживает себя в полной мере, она вся кипит и безудержно ругается.
Для неё давно ясно, что среди учениц Моцарта Тереза фон Траттнерн занимает особое положение. Иначе почему он при каждом удобном случае подчёркивает её исключительную одарённость, красоту, душевность? Почему он всегда так взволнован после уроков, которые даёт у неё на дому, или после концертов?
Однажды она с неудовольствием замечает, что он вопреки своему обыкновению очень долго работает над сонатой, без конца внося в неё изменения и переписывая набело. Она занимает Моцарта много дней подряд, и всё это время он находится в состоянии меланхолии, замкнут и неразговорчив. Наконец поставлена последняя точка, всё как будто устраивает Вольфганга, он даже способен улыбнуться. Как путник, вышедший из глубокой тени, улыбается дневному свету...
— Штанцерль! Дорогая жёнушка! — зовёт он. — Иди сюда! Я сыграю тебе что-то необыкновенное, совершенное!
Появляется Штанцерль, в переднике и с белыми от муки руками.
— А позже нельзя? Не то клёцки переварятся.
— К чертям клёцки!
— Скажи пожалуйста, с каких это пор ты разлюбил их?
— Набрось платок на роток и навостри уши, — с некоторой досадой говорит Моцарт и жестом призывает её умолкнуть.
И играет перед ней только что завершённую сонату с-moll, которая будет состоять в гармоническом единстве с фантазией в той же тональности, написанной через полгода, — не напиши Моцарт другого, обе они обессмертили бы его имя! Она, эта соната, закончена по форме до мельчайшего ответвления мелодического строения и создаёт звуковую картину, в которой, как в зеркале, с чудесной ясностью прописаны все движения души художника. Уже первая часть с её неукротимой страстностью и умиротворяюще-нежной мольбой даёт понять, что воссоздаётся глубокий конфликт между страстью и обузданием чувств. Это не прекращающаяся никогда, то вспыхивающая с неукротимой силой, то устало затихающая борьба голоса крови с предостерегающим голосом разума и совести.
Моцарт вопросительно смотрит на Констанцу, пытаясь по выражению её лица понять, какое впечатление произвела на неё соната. Но на нём не написано ни восторга, ни воодушевления. Ему кажется, что она всего лишь слегка взволнованна. Вот
— Почему ты не говоришь ни слова? Понравилась тебе эта моя вещь или нет?
— Красивая соната, — говорит она. — Но твои фуги нравятся мне больше.
И, словно опасаясь, что буря, бушующая внутри её, вырвется наружу, она спешит выйти из музыкального салона, оставив Моцарта стоять с открытым ртом.
Когда они сидят за обеденным столом, он по её покрасневшим глазам видит, что Констанца плакала. И догадывается, что допустил неосторожность, написав на титульном листе это посвящение. Пытаясь спасти положение, выбирает шутливый тон:
— Мышка, твои клёцки — просто объедение. Думаю, по части клёцок тебе нет равных во всей Вене. Правда, я это удовольствие заслужил. Потому что моя соната, ты уж поверь мне на слово, пусть тебе мои фуги и больше нравятся, твоим клёцкам ни в чём не уступит. Знаешь, до чего я рад, что посвятил её госпоже Траттнерн? Лучше отблагодарить её за все благодеяния я не смог бы. В каком бы я оказался положении, не предоставляй она для моих академий свой прекрасный зал в доме «У старой мельницы»! Ты со мной согласна?
— Будь это из одной лишь благодарности — согласилась бы. Боюсь, тут есть другие мотивы...
— Как ты могла подумать такое, мышонок! — упрекает её Моцарт. — Мне впору на тебя обидеться, правда. У меня даже аппетит пропал. — И он откладывает вилку в сторону.
— Ну-ну, не изображай из себя невинного ягнёнка! Будто уж ты и мухи не обидишь, а? Кто-кто, а я-то знаю, что сердце у тебя вроде охапки сена, которое сразу вспыхивает, стоит искоркам посыпаться из красивых глазок.
— А вот и нет! Не то я сам давно сгорел бы.
— Кто вас, художников, знает! У вас не одно сердце, а сразу несколько.
— О-о, это ближе к истине! Да, сердец у меня много, это правда. Но одно из них никакому огню не подвластно и бьётся только ради тебя.
Констанца не в силах не улыбнуться.
— Ешь давай, а то клёцки остынут. Но вот что я тебе скажу раз и навсегда: служанок тискай сколько хочешь. А что до светских амуров — ни-ни! Этого я не прощу.
— Не было, нет и не будет! — быстро соглашается он. — Сама увидишь!
XX
Как это Констанца дошла до того, что сказала, будто фуги ей нравятся больше сонат? Действительно ли она так считает? В момент своего возбуждения, приступа ревности — нет. Но надо сказать, она и впрямь отдаёт предпочтение фугам, что, между прочим, свидетельствует о хорошем музыкальном вкусе, она с удовольствием слушает, когда муж играет Баха или Генделя, и постоянно побуждает его к написанию произведений в этом музыкальном жанре.
Приближение Моцарта к Иоганну Себастьяну Баху произошло очень поздно, в Вене. Подтолкнул его к этому барон Готтфрид ван Свитен, сын знаменитого лейб-медика императрицы Марии Терезии. Свитен побывал во многих странах, был посланником австрийского двора в Брюсселе, Париже, Варшаве и под конец в Берлине, прежде чем возглавить в Вене высшую императорскую комиссию по образованию. Это был, вне всяких сомнений, человек в высшей степени образованный и в то же время надменный, который ценил свои привычки и свой опыт превыше всего.